Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:
В кабинете директора пахло то ли духами, то ли цветами. Сиренью, что ли. Я волновался, цветов не заметил и споткнулся дважды на ковровой дорожке.
— О-о, снова подвернулась, — неожиданно звучным полным голосом сказала директор. Высокая и прямая, вышла из-за стола. Легко наклонилась, длинными, чисто промытыми пальцами тронула дорожку, поправила.
Я обалдело стоял возле стола и не догадался ей помочь. То есть, что надо помочь, я сообразил сразу. Но пока прикидывал, что и как, а затем восхищался простотой и демократизмом, директор, в темном английском костюме, в белой,
— Ну, так что же вас привело ко мне? — спросила она, неторопливо усаживаясь на свой стул с широкими подлокотниками. Предложила сесть и мне.
Тут я ее поближе рассмотрел. Что меня удивило, — у нее почти не было седых волос. В темный небольшой узелок собраны на затылке. И лицо продолговатое, проглаженное, без заметных морщинок. Лицо ухоженной и заботящейся о себе женщины. Никак не скажешь, что старуха. Только потом я разглядел морщины у глаз, приметил обвисшую кожу у рта…
А глаза у нее были, не в пример Кобзеву, доброжелательные, светло-голубые, со смешинкой даже.
Я приободрился и рассказал о своем деле.
— Вы напишите, голубчик, вот тут на листочке, чтобы я не позабыла. — Она подвинула ко мне деревянный кармашек с вложенными в него плотными листиками белой бумаги.
— Да нет, не здесь, а там, у секретаря. — Она улыбнулась моей недогадливости, потому что я уже было потянулся за ручкой, чтобы тут же, за ее столом, заполнить листок для памяти.
Она отчетливо произносила слова своим музыкальным, хорошо поставленные голосом, выговаривая их чуть в нос.
— Ответ узнаете у Александра Иосифовича. Он пригласит вас и сообщит.
Она кивком головы простилась со мной и склонилась над бумагами.
Я был очарован мягкостью обхождения, благородной сдержанностью, участием. И уж абсолютно был уверен, что все решено.
Кобзев проманежил меня еще две недели. Перед самыми занятиями, в конце августа, сказал:
— Мы нашли возможным положительно решить ваш вопрос. Вы зачислены на исторический.
Я был ошеломлен.
— Как на исторический?.. Я ведь только ради того, чтобы учиться на литературном…
Чуть ли не впервые я узнавал удручающее чувство беззащитности и беспомощности, властную силу враждебных обстоятельств. Словно кто-то неутомимый и враждебный воздвигал передо мною все новые и новые, казалось непреодолимые, препятствия. Кажется, до меня начинал доходить смысл поговорки: «Лбом стенку не прошибешь». Но кто и почему воздвигал передо мною эту стенку — вот что было для меня необъяснимо и непонятно.
— Я… я не согласен с вами. И вы поступили несправедливо, неправильно, против закона… — сказал я со всей твердостью, на какую был способен в ту минуту.
Но у Кобзева, оказывается, были высокие государственные соображения, когда он за меня решал мою судьбу.
— Послушайте! —
И он удалился с уверенным сознанием своей проницательности и исполненного долга.
Я смотрел ему вслед. И жгучая тяжесть обиды, несправедливости кружила мне голову, выжимала слезы из глаз.
Я не мог поверить, что, оказывается, есть люди из той злой породы, которая находит пакостное удовольствие мучить своих ближних при всяком сколько-нибудь подходящем случае. Как же иначе можно было объяснить происходившее со мной?
Почему мне все это так запомнилось? Почему об этом я говорю?
Недавно с поэтом-сверстником мы разговаривали о нашем поколении. Он сказал: социальный идеализм, с этим мы входили в жизнь.
Может, это и так. Но я бы назвал наше ощущение мира, с которым мы входили в сознательную жизнь, романтикой революции с ее самыми высокими историческими целями.
И поэтому нас так ранило малейшее отступление от тех идеальных принципов, которые были провозглашены, хотя мы часто в ту пору не замечали, не понимали больших исторических бед, лишь по временам смутно догадываясь о них.
Но убеждение мое о торжествующей в конце концов справедливости не могли поколебать никакие Кобзевы!
Я бросился к директору.
Она умоляюще подняла чистые длинные ладошки свои, словно отгораживаясь от всех волнений и неприятностей.
— Я уже не занимаюсь приемом. У меня много других дел, голубчик. Разговаривайте с Александром Иосифовичем, только с Александром Иосифовичем.
Упрямо нагнув голову, я попытался втолковать ей, что как раз я и пришел к ней потому, что Александр Иосифович несправедлив, излишне самоуверен, когда пытается за меня…
Но я увидел, что она меня не слушает. Не хочет слушать. Она, казалось, отсутствовала, ее как бы не было.
И еще я увидел. В кресле сидела просто старая и очень усталая женщина с сиреневыми мешками под глазами, она не хочет неприятных объяснений, столкновений.
Я сразу понял всю тщетность моих усилий. Я не закончил фразу, оборвал ее, судорожно глотнув окончание слова, круто повернул к двери. Тихо прикрыл эту обитую кожей бесшумную тяжелую дверь, хотя мне хотелось так трахнуть ею, чтобы стекла из окон полетели к чертовой матери!
«Ну, если ты старая, если ты устала, зачем ты держишься за эту должность? — думал я в немой ярости, вышагивая по дорожкам парка. — Ведь руководишь не ты, за тебя управляет Александр Иосифович Кобзев. Что льстит тебе? Сознание власти? Уважение к твоей должности?»
В молодой неуступчивой запальчивости своей я обвинял самое человечество.
Почему люди так цепляются за власть? Неужели может тешить человека одно сознание того, что ему подчиняются, что ему послушны?
Откуда возникает тщеславие власти? Боязнь соперничества? Что же, извечно это стремление повелевать другими? Возвышаться над себе подобными. Оно в природе человека? Или это особенное свойство отдельных людей?