Судьба — солдатская
Шрифт:
Матрена выволакивала из-под кровати сшитые Валей брюки. Складывала их в стопу, придирчиво проверяя каждую вещь. Остановив плутоватые глаза на штанине, с минуту разглядывала шитье. Проворчала:
— Как же их носить-то будут? Разве тут этот клин надо было вшить? Как же ты, Валюша? — и отбросила брак в сторону, к машине.
Валя, покраснев, опустила глаза, а парень простодушно заметил:
— Она же носить их не станет. Ей что?
— Ладно, мы тоже не артель-пошив какая-нибудь, — заступилась за Валю Матрена. — Спасибо
Она связала шпагатом брюки в узел, передала его парню и повела их к тайнику в соснах. Валя этот тайник видела — простая двадцативедерная бочка, вкопанная в землю и закрытая деревянной крышкой, а поверху притрушенная осыпавшейся хвоей. Тут и хранилась пошитая одежда до прихода партизан.
Уйдя в боковушку, Валя разделась и легла в холодную, отсыревшую постель. Навалились думы о Петре. Не могла понять, почему так пренебрежительно сказал о пневцах партизан. Вспомнила, как уходила от отца. Подумала о Провожатом. Забеспокоилась о матери. Никак не могла представить, что будет делать в Луге.
Вернулась Матрена. Держа в руке лампу с привернутым фитилем, прошла к Вале. Села рядом на топчан и заговорила — грустно, растроганно:
— Мой-то… прислал с парнями письмо. Пишет: ты береги себя. Ты одна у меня… Поосторожней с товаром-то, да и сшитое не держи в избе. Мало ли что: мол, фашисты всегда могут нагрянуть… Тревожится… Бережет… — и, помолчав, тяжело-тяжело вздохнула — может, вспомнила своего покойного мужа, который так же, как этот, а то и больше, мил был ей и нужен и о котором она до сих пор, пожалуй, не забывает.
Они разговорились. Матрена рассказывала, как умер ее муж, как мучилась она одна, тосковала и как перед войной познакомилась с э т и м, работником сельпо. Осенью готовились играть свадьбу, а тут война… Валя поведала Матрене о себе, о мытарствах своих, о Петре заикнулась — обо всем понемножку говорила. Сделает паузу и снова о чем-нибудь скажет.
Наговорившись, они долго молчали. Молчали не потому, что не о чем было говорить. Говорить было о чем. Но молчали, потому что все, касающееся друг друга, стало им понятным, близко легло к сердцу каждой и превратилось как бы в свое, личное.
Да, что бы ни было у той и другой из них в прошлом, сейчас они сравнялись. Жизнь как бы поставила их на одну доску. Исповедь Матрены, хлебнувшей всего с закраешками, о своей бабьей доле растрогала Валю, приблизила к этой женщине. И впервые, пожалуй, и сами-то слова «бабья доля» обрели для нее, Вали, смысл и звучали не оскорбительно; впервые осознала она, что ей тоже присуще все женское, бабье… Подумав о своей беременности, она положила под одеялом на живот руку. Хотелось сознаться Матрене и в этом, но что-то удерживало.
С топчана Матрена поднялась не скоро. Постояв над Валей, она вспомнила о делах и проговорила:
— Через день-другой снова придут из лесу… Нам надо в две смены шить, по-фабричному. Зима надвигается —
— Выходит, вы без отдыха будете? — удивилась Валя. — Вы же так свалитесь?
— Не свалюсь. Я привычная.
Матрена постояла еще и ушла.
Вале не спалось. Ворочалась. Растревоженная разговором, слушала, как ровно шумит в избе швейная машина, постукивают дождевые капли за окошком, ветер треплет свисающий со стрехи клок соломы. В голову лезли разные мысли. Не могла забыть о присланном Матрене письме — решила отправить с партизанами коротенькую записку Петру. И тут заметила, что после разговора на сердце стало намного легче: тревоги как бы улеглись, а беспокойство — за отца, за мать, за Петра, за себя, наконец, — отодвинулось, приглохло. И в этом умиротворенном состоянии начала она складывать в уме письмо Петру. Складывала, складывала и уснула.
Проводив Валю, Петр загрустил, часто вспоминал о ней, и, когда вспоминал, она виделась ему обычно уходящая: в толстой кофте, в отцовских сапогах и брюках, с узелком в руке… С нетерпеньем ждал он возвращения Провожатого.
Петр зачастил к берегу озерка — на то место, где они с ней умывались. Ходил и туда, на мшистую полоску сухой земли… Думал, думал.
Георгий Николаевич начал ловить его на том, что он постоянно присматривался к бойцам — глядит, не появился ли Валин провожатый. Старался успокоить его.
Изредка натыкался взор Петра и на Егора. Натыкался и уходил. Петр заметил, что человек этот не такой уж и весельчак-парень, что на душе у него, как говорится, скребут кошки. «Может, Валюша и права, — стал думать о парке Петр, — сильный человек, и только. Волевой. — И бичевал себя: — А я вот… Надо, как он — нечего раскисать: чему быть, того не миновать». Но из этого самобичевания мало что выходило.
Как-то Петр сидел у озерка. Березы, обожженные первыми заморозками и холодными утренними росами, начинали желтеть. И от этого вода в озерке казалась такой, будто примешал кто к ней желтовато-зеленого порошка и не оседает он на дно. К взгрустнувшему Петру подошел Пнев.
— Что ты киснешь тут? — спросил он улыбчиво. — О Валентине думаешь? Валентина твоя будет устроена с шиком и блеском. — И переменил тему: — Вот что-то долго нет разведчиков — я их отправил лужан искать.
— А что они вам, лужане?
— Как что? — удивился Пнев, поглядывая на встававшего Петра. — Там все наше начальство должно быть. Ясно ведь: истребительный батальон при взятии Луги ушел в леса, ну и начальство района с ним. Куда же ему еще деться?! А мы… хоть и на автономном положении как бы, а… под их подчинением. По их указаниям живем.