Судьбы крутые повороты
Шрифт:
У тети Маши мы провели две ночи. Нюрка уступила нам свое место на печке, откуда мы напряженно следили за ней и засыпали лишь после того, как припадочная переставала ворочаться на полу у окна и начинала равномерно посапывать. Мама, узнав о постоянных ночных страхах своих младших сыновей, взяла нас в бабушкину избу, где мы и прожили до конца августа…
В тот недобрый памятный день, когда нас раскулачивали, мне было жаль и деда, и маму, и бабушку, обливающихся слезами и заламывающих руки перед Ивановым. Жалко Орлика, на которого меня уже несколько раз сажал дедушка и обещал осенью, когда его любимец «остынет» («Уж больно горяч и норовист», — не раз повторял он, глядя на Орлика, когда тот взвивался на дыбы, не желая чувствовать узду стальных удил в зубах), разрешить мне прокатиться на нем от околицы села до выгона. На
Колдун — Есенин, пророк — Есенин. И я в свои шесть лет печаль в глазах Майки прочитал по-своему, как знак последнего, предсмертного прощания.
Жалость к себе, жгучую, стискивающую жалость я почувствовал через неделю, когда мы, ребятишки с нашей улицы, купались в кишащей пиявками и надрывно курлыкающими лягушками Пичавке. Мы, братья, жили дружно, иногда ссорились по мелочам, но дрались редко. Однако стоило кому-нибудь из соседских ребятишек обидеть одного из братьев, словно по чьей-то команде (очевидно, диктовала кровь родства) сплачивались стеной и тогда обидчику от нас доставалось троекратно. Ровесники с нами считались, по-своему, по-ребячьи уважали, а временами, в моменты раздора, даже побаивались.
А тут как будто все, что возводилось годами, рухнуло и распалось. Это чувствовалось и в косых взглядах наших ровесников, и в ехидных подначках, в которых нет-нет да прозвучат слова «кулак» или «лишенец». То, что нас перестали бояться, мы, братья, поняли быстро. И вся эта затаенная неприязнь к нам прорвалась, наконец, как больной саднящий нарыв.
День стоял жаркий, солнечный. Наша, уже к середине лета изрядно обмелевшая Пичавка, о которой дедушка как-то однажды насмешливо, но образно выразился — «галке по сикалке, воробью по колено», наполнилась криками и возгласами плюхающихся в ней ребятишек. Мы, четыре брата — не разлей вода (Сережка, Мишка, я и Толик) тоже кувыркались и ныряли в мутном омутке. Все шло как по заведенному сотню лет назад обычаю детства российских ребятишек. А там, где купание, там почти обязательно «салки». До сих пор не могу уразуметь: с какой стати, за какие прегрешения нужно «салить» последнего вылезшего из воды мальчишку, забрасывая его, голого, водорослями, песком и речной грязью, пока он доберется до своих штанов и рубашки. Я, по характеру обидчивый, очень боялся стать предметом насмешливых улюлюканий, а потому всегда опасался последним вылезать из воды. Плаваю, ныряю, брызгаюсь, как все, но ухо держу востро. Стоило только двум, трем мальчишкам выскочить из воды — как я тут же держусь поближе к берегу. Как мне кажется теперь, этой же чертой характера были наделены от природы и мои братья. Но тот случай я никогда не забуду. Когда мы, все четверо, вылезли на берег, в речушке еще барахтались четверо. Я, прыгая на одной ноге, выливал набравшуюся в ухо воду, кося глаза на свою одежонку. И вдруг Степка Жалнин, старший из нас, хрипло скомандовал:
— Салить кулаков!..
Одеться мы еще не успели. И тут началось… Нас окружили плотным кольцом растелешенные ровесники, с кем дружили с дней первых вылазок на огороды, стрельбы из рогаток по воробьиным гнездам в соломенных крышах кирпичного завода, с кем вместе ходили за орехами и грибами в Громушкинский лес. Нас было четверо, а их десятка полтора, а может быть, и больше. За что на нас накинулись?.. И почему каждый норовил попасть шматком грязи в Мишку. Я видел бледное лицо отбивающегося брата.
Среди своих ровесников на нашей улице по смелости и отваге ему не было равных. Во время весеннего ледохода только он осмеливался первым переходить разлившуюся Пичавку, прыгая с одной льдины на другую. Только он мог забраться на самую вершину вековой ветлы и заглянуть в грачиное
Первым в стайке «сальщиков» наступал на нас Степка. Рыжеволосый, с конопатым лицом, на котором под бесцветными бровями сверкали злые маленькие глаза, он уже плевал на все запреты старших. Почти открыто курил, отсыпая табак из кисета у деда, лазил по чужим садам и огородам, по делу и не по делу матерился, с наслаждением мучил пойманных кошек и щенят, разорял воробьиные гнезда, когда птенцы еще не оперились. С каким-то садизмом, напоказ перед ребятишками зажимал тоненькую шейку голыша между средним и указательным пальцами и, подняв перед собой руку, резким рывком опускал ее вниз. И победно улыбался, когда голова птенца оставалась в его кулаке, а тельце воробьишки глухо ударялось о землю.
Я только раз видел эту мерзкую картину казни крохотной птахи, которая еще не успела ни разу взлететь, но на всю жизнь возненавидел Степку.
Не знаю, сколько еще преследовали бы нас обидчики, если бы не вышедший из-за гумна дедушка. В руках он держал длинные дубовые вилы, высоко подняв их над головой. С руганью кинулся он нам на выручку. И не успокоился даже тогда, когда преследователи испуганно бросились к речке и, хватая по пути рубашки, побежали к Ершовскому саду. В селе дед слыл сердитым стариком, и мальчишки его боялись. А когда дедушка повел нас к воде смыть грязь, даже тех мальчишек, кто нас не «салил», сдуло как ветром.
С той ночи, когда отец тайком ушел на Вернадовку, чтобы податься на шахты Донбасса, о чем знали только мама и бабушка, от него не было никаких вестей. Очевидно, писать он боялся: ходили слухи, что беглецов ловили и отправляли на Соловки.
Мишка по секрету сказал мне, что мама и тетя Таня написали письмо в Сибирь, где за Новосибирском, на берегу Оби, жили их старшие братья Егор и Алексей, а также сестры Наталья и Лукерья. Они уехали на привольные сибирские земли еще до Первой мировой войны, обзавелись семьями и пустили корни. Крепче всех, судя по редким письмам, зажил в Сибири Егор, страстный охотник и заядлый рыбак, который занимался охотничьим и рыболовным промыслом на Убинских озерах. Больше всех сестер он любил младшую — мою маму. Ему-то и написали о всех наших бедах, прося совета и помощи: нельзя ли и нашей семье перебраться на житье в Сибирь. Ответа ждали с тревогой и надеждой. Бабушка стала молиться еще истовей.
Чтобы прокормить нас шестерых, мама варила и продавала на базаре мыло. Тайком с бабушкой, не нарушая сургуча на опечатанной двери, они под крыльцом, через подполье пробирались в дом, плотно занавешивали окно в кухне и ночами варили мыло. Для помощи брали кого-нибудь из старших братьев, чаще всего меня или Мишку. Разговаривали таинственным шепотом, словно совершали что-то преступное.
Мне и сейчас видятся эти серые нарезанные балалаечной струной куски мыла, которые в базарные дни бабушка и мама продавали из-под полы. Копили деньги на дорогу.
Сережа пытается продолжить учебу
Какие только вести не доносились из центра в российскую глубинку. По селу прокатился слух, что кулацких детей, окончивших четвертый класс, в пятый принимать не будут. Однако Сережа, имевший «Похвальную грамоту» за окончание начальной школы, этим слухам не поверил. Положив в сумку учебники, табель и грамоту, он пошел в школу. Я, мама и Мишка проводили его до проулка.
— В час добрый, сынок, — напутствовала его мама. Все валилось у нее из рук, пока она ожидала сына из школы. Мы с Мишкой тоже переживали и целый час ждали его у калитки. Наконец Сережа появился в проулке. По его понурой фигуре и опущенной голове мы поняли, что дело плохо.