Свечи
Шрифт:
ОБНОВЛЕНЦЫ
I. Ветер с востока
(Отец Илья)
В тот год в село Плюты пришёл ветер. Не метель, не буран, не стихия – нет. Этот ветер был другой: человеческий, красный, и шёл он не с неба, а из распахнутых дверей губкома, из рупоров агитпоездов, из криков на сходах. Слово Божие зашаталось в воздухе, как плащ без хозяина.
Отец Илия тогда служил двадцать второй год. Знал каждого, крестил половину, отпевал почти всех стариков, которых теперь
– Христа вы из храма выносите, – говорил он мужикам.
– А мы – народ теперь и есть Христос, – отвечали.
Батюшка отмалчивался. А потом, когда на Пасху пришли с ружьями – “освободить народ от мракобесия” – понял: грядёт не революция, а Вторая Гефсимания.
Они пришли трое: Фёдор Блинов – бывший псаломщик, теперь председатель сельсовета, в фуражке с красной звездой; Степан Негодяй – красноглазый, с маузером, и третий – городской, в очках, с брошюрой Луначаpского.
– Батюшка, – сказал Блинов, – мы не против Бога. Мы за нового Бога. За обновление.
– А старый – чем плох? – спросил отец Илия.
– Слишком покорный. Слишком небесный. А мы – земные. Нам надо, чтобы церковь шла в ногу с революцией. И ты – с нами.
Отец Илия смотрел на них, как на окровавленных птенцов, вывалившихся из гнезда. Не с гневом, а с состраданием.
– Не в ногу с революцией, дети, а в ногу с совестью надо. А совесть – не по уставу живёт.
– Значит, враг, – бросил Степан.
И ушли. А за ними – половина прихода.
Через неделю открыли “Обновленческий храм”. В том же здании, с теми же иконами, но без отца Илии. Вместо него поставили Павла – молодого, гладколицего, говорившего гладко, но с холодом в голосе.
Он служил как читал лекцию. Без слёз, без надрыва, без огня. Иконы перерисовали, кресты сбили. Вместо “Господи, помилуй” звучало: “С нами – время”.
Отец Илия ушёл на задворки, в покосившийся сарай. Там он читал акафисты перед старенькой лампадкой. Приходили старушки, молча кланялись, плакали.
А однажды пришёл и Блинов – пьяный, в пятнах, с расплаканным лицом.
– Прости, батюшка. Я маму вчора хоронил. А Павел – отказал. Сказал, она “контра”.
– Похороним. По-нашему.
– Но ведь ты уже не священник, – прошептал он.
– Я и не был. Только сосуд. А Сила – не уходит. Если ты зовёшь – она идёт.
Потом начались доносы. В деревне говорили: “Отец Илия тайно служит. Молит народ против власти. Устраивает крестные ходы по ночам”.
В одну такую ночь – лунную, тихую, с инеем на стогах – пришли за ним. Без шума. Как за вором.
– За что? – спросил он.
– За несогласие. За старого Бога.
Увезли. Без суда. На станции стоял пыльный вагон. А в храме в это утро впервые зазвучала литургия без Причастия. Павел вышел и сказал:
– Отныне мы – церковь живого труда. Без таинств.
И храм опустел. Не сразу. Но медленно, как умирает дерево без корня.
+
Отец Илия вернулся только через десять лет. Седой, тихий, почти без слов. Приехал на телеге. Зашёл в храм – там склад. Пшеница, трактора, серп и молот.
Он опустился на колени. Не плакал. Смотрел.
– Всё сожжено, – сказал старичок, бывший дьячок.
– А зола – тоже святая, – ответил батюшка. – В ней – память огня.
Он остался жить в бывшей мастерской шорника за селом. Приходили люди – не молиться даже, а просто посидеть в тишине.
И однажды, на закате, в поле, он сказал мальчику, который собирал колосья:
– Бог не ушёл. Он просто перестал говорить громко.
– Почему?
– Чтобы мы стали слушать шепот .
+
II. Обновленческий раскол
(Павел, молодой священник-обновленец)
Меня звали Павел. Так было и в миру, и в семинарии, и в новые времена. Я носил имя апостола, но жил в эпоху, где апостолы – под надзором, а кресты – под снос.
Я поверил: старое умерло. Церковь – больше не опора, а оковы. Мы, молодые, мы – несли Евангелие по-новому: без рясы, без страха, без кадил и запаха ладана.
Меня прислали в Плюты: первый мой приход, первая “свободная община”. Храм – белый, пыльный, и в нём – отец Илия. Он не вышел мне навстречу. Он остался внутри, как страж мёртвого Бога.
– Ты теперь здесь, – сказал Блинов.
– А Илия?
– Отслужил. Пророкам не место в новой земле.
Я вошёл в алтарь. Тихо. Запах ладана, старый антиминс. Мне стало страшно: будто вошёл в сердце, которое ещё бьётся, а его уже режут.
– Служи, – велели.
Я служил. Как умел. Проповеди писал ночью, учился говорить не “о спасении”, а “о социальной справедливости”. Говорил: “Христос был революционером”. Люди слушали. Но не светлели.
Старики не приходили. Молодёжь – смеялась. А однажды, на Троицу, мы с хором пели “Интернационал” вместо “Верую”. И в храме вдруг стало глухо, как в казарме.
Я знал, что Илия тайно служит. У него – в сарае, на иконах – копоть, но в глазах – свет. А у меня – хор, амвон, революционный пыл, но в груди – пепел.
Приходили доносы. Я молчал. А когда его арестовали – не заступился. Не смог. Я ведь был “новый священник”, не священник вовсе, а функция.
Храм стал клубом. Потом – зернохранилищем. Я – остался. Читал лекции. Учился у агитаторов. Говорил: “Мы построим Церковь труда”. Но души – не было. И вера, если она и была – ушла, как изношенная рубаха.
Однажды ко мне пришёл Блинов, пьяный, с грязными руками:
– Павел, мама умерла. Отпой.
– Она была контра.
– Она была мать, – сказал он.