Свечка. Том 1
Шрифт:
– Это почему? – не поняли бывшие подчиненные.
– Вышло мое время… – пожал плечами Жилбылсдох. – Вон и Президент там у них уже другой, а я все здесь выступаю. – Он потянул носом и скривился – над праздничным новогодним пнем поднималась густая самогонная вонь, перебивающая даже вонь общую. – Не знаю, что и сказать… Может, по другому быть не может? С одной стороны, по уши в дерьме, но зато с Богом! – после чего поднес кружку к губам и медленно с достоинством выпил.
На несколько долгих мгновений в сарае установилась тишина – последние секунды двадцатого
Словно это подтверждая, двое или трое тут же повалились на хрустящий пруток, кто навзничь, кто ничком – всего лишь нескольких секунд не хватило беднягам, чтобы встретить со всем человечеством двадцать первый век.
– Есть! – пронзительно закричал Шиш, который за прошлое пить не стал, потому что тогда не смог бы выпить за будущее – все это время он не сводил взгляда с Жилбылсдоховых часов и был так внимателен и напряжен, что зрачки его скатились к переносице.
Все кинулись к пню, стукаясь лбами, склонились над часами и увидели в заветном окошечке два начинающих отсчет новой жизни нуля.
И тут ветер-ветрила, про который забыли и расслабились, влетел в открытые ворота сарая, подбросил над пнем-колодой промасленные газетные клочки, отшвырнул пустую пластиковую бутылку, прошелся по березовым прутьям, взъерошил, у кого были, на голове волосы, а кому просто дал по мордам, заставляя от неожиданности зажмуриться и открыть, глотая воздух, рот, и, напомнив о себе таким хулиганским способом, исчез в неизвестном направлении.
– Ну всё, началось… – осторожно прошептал Суслик.
– Не боись, может, обойдется, – обнадежил хмелеющий на глазах Гнилов и прокричал, качаясь: – Наливай скорей по второй, а то я сейчас тоже отвалюсь!
Налили скоро и посмотрели с надеждой на Жилбылсдоха, а тот даже не глянул, а только головой мотнул, мол, и не уговаривайте.
– Тада я таду! – выдвинулся вперед Немой. (Тогда я скажу.)
– Не-не-не, только не ты! – испугались все, понимая, что если Немой по такому поводу заговорит, ему всего двадцать первого века не хватит, не остановится, пока не стукнешь его чем-нибудь тяжелым по башке, а этого сейчас не хотелось.
И тут этот маленький, неприметный, неслышный, в 21-м отряде последний, из-за которого весь сыр-бор разгорелся, поднял свой сделанный из горлышка пластиковой бутылки фужер и проговорил – негромко, но торжественно и очень сердечно:
– С Новым Годом, милостивые государи!
И как-то все вдруг растерялись, не поверили, совсем непросто в такое поверить: вчера – гнойные пидарасы, а сегодня – милостивые государи.
– И милостивые государыни, – сказал Зина и заплакал.
Приложение эпистолярное
Привет из Израиля!
Шолом, друг!
Ты удивлен – я потрясен, но обо всем по порядку.
Изгнанный из России «правды ради», я пожил сначала в Америке, потом в Германии и, наконец, в Новой Зеландии и нигде не находил
Оставшихся после твоего процесса денег мне хватало на то, чтобы не только прожить остаток жизни в достатке, но и чтобы купить уважение соседей.
Однако дело в том, что я искал место не для жизни, а для смерти.
Кажется, какая разница, где будут лежать твои гниющие кости, ан нет…
Как гражданин и патриот я хотел упокоиться там, где родился, и с этой целью, сидя в одиночестве в отдельном кабинете ресторана «Распутин», беседуя мысленно с тобой, изливая душу, сунул себе в рот пистолетное дуло, но нажать на курок не успел – там везде видеонаблюдение, даже в отдельных кабинетах.
Прибежали хлопцы, вырвали «волын», набили морду, выбросили на улицу, как последнего босяка.
Тогда я и решил уехать, потому что здесь не только жить не давали, но и умереть спокойно не дадут.
Короче, поступил, как Глинка, – плюнул и уехал.
Подыхать.
Теперь я понимаю, что это была депрессия, тяжелейшая депрессия, разбудившая во мне фамильную склонность к суициду.
Не стану рассказывать, как я впервые оказался в Израиле – стране, к которой, казалось, никогда не питал интереса, как скрытый гомосексуалист, подавляя в себе этот интерес. Да что говорить, ты знаешь, как я относился к государству евреев – примерно так же, как к самим евреям.
Но выйдя из аэропорта на улицу, вдыхая горячий воздух пустыни, глядя на серые холмы, на загорающиеся на темном небе звезды, сказал себе: «Это – мое. Здесь я хочу умереть».
Я не знал еще, что я еврей, что не только мой отец, считавший себя немцем – стопроцентный ашкенази, но и моя мамочка, называвшая себя польской шляхеткой – тоже еврейка. Так что доказывать ничего не пришлось, тем более что очень быстро в местных архивах были найдены доказательства того, что я так тщательно скрывал всю свою жизнь.
Жизнь, старик, жизнь!
Я приехал сюда умирать, а оказалось – жить.
Каждую ночь я засыпал и просыпался утром с ощущением счастья не оттого, что здесь нет советской власти, а оттого, что я там, где должен быть, я тот, кем являюсь на самом деле. Говоря научным языком, произошла самоидентификация – национальная, культурная, да какая угодно…
Ключик вошел в замочек, и передо мной открылась дверь новой жизни.
В ней сидела в уличном кафе маленькая черноглазая девушка с забавным именем Хава.
Она не знала русского, я ни слова на иврите.
Теперь она моя жена, главная и последняя женщина моей жизни.
Познав ее, девушку, я опустился перед ней на колени и, плача, просил прощения за каждую купленную мной когда-то шлюху, за всех моих Катишек и прочих дур с надутыми губами и накачанными сиськами.
Хава простила…
Сказать по правде, она и сейчас не говорит по-русски, и мои отношения с ивритом пока не складываются, но мы прекрасно понимали и понимаем друг друга. Мы общаемся на языке общих предков, общей крови, общей истории, а если надо поболтать, переходим на английский.