Свержение ига
Шрифт:
— Верно, верно, всю старину ломают. Нетто было ранее так, чтобы болярина по суду грабили? — спросил Лукинич.
— Мы тож не без греха: вчера крест Москве целовали, а ныне... — донеслось из тёмного угла.
Феофил сурово глянул из-под клочкастых бровей и проронил:
— Не суесловьте, о деле глагольте!
— Да, о деле, — подхватил Курятник, — плакаться да вопросы задавать всякий горазд. Пожили мы год под Москвой и видим, каково нестроение учредилось: Ивановы наместники дела не знают и с нами совет не держат, ворью волю дают, рубежи не берегут, людей своих разбою научают. Будя! Теперь в другую сторону погребём. Король польский до нас ласков, старины новгородской ломать не хочет, своим судом не грозит. Вот ему
— Припозднились мы с поклонами — Иван не сегодня-завтра в город вступит, — послышались голоса.
Курятник замахал руками и возвысил голос:
— Погодите галдеть, сказать дайте. Ныне Иван с малыми силами идёт, от них-то, даст Бог, загородимся. На помощь к себе братьев его ждём, к ним давно уже люди посланы. Теперь вот грамоту королю отправим и под защиту ему отдадимся.
— Негоже нам за весь город решать, у людей поспрошать надо, — засомневалась Торговая сторона.
Курятник снова в крик:
— Спрашивали, покуда вечевик висел. Теперь конец звону, самим решать надобно.
Владыка стукнул жезлом:
— Утишься! Глас народа — глас Божий, как без него?
Тёмный угол отозвался одобрительным шумом.
— Нетто я против? — растерялся Курятник. — Токмо как этот глас услышать? На вечевой площади помост и тот срыли, они и срыли, — указал он на представителей Торговой стороны.
Владыка кивнул головой служкам, и те бросились отворять окна владычных покоев, выходившие к Софийскому собору. В палаты ворвался многоголосый шум толпы, заполнившей Соборную площадь. Похоже, что там обсуждался тот же вопрос. «Ай да владыка! — тут же смекнул Курятник. — У нас, поди, своя площадь имеется».
Новгородское вече собиралось обычно на Ярославовом дворе, расположенном на Торговой стороне. Однако нередко мнения сторон разделялись, и, когда согласия не находилось, разделялось и вече: Софийская сторона уходила на свой берег и собиралась здесь перед собором. Курятник поднялся и заговорил как о давно решённом:
— Тута завтра и соберёмся. За ночь помост сколотим, чтоб с народом, как водится, говорить. Покуда же давайте наш ряд с королём обсуждать, с чем завтра на вече выходить.
Он взял заготовленную грамоту и начал её скороговоркой зачитывать. Грамота оказалась длинной, и разморённые старички сразу же задремали. Один из них стал так затейливо высвистывать, что архиепископ гневно стукнул жезлом. Советники враз зашевелились и заговорили вразнобой:
— Пущай король назначит наместника свово, хоть и пана, но веры нашей, греческой.
— Чтоб держал город в воле мужей вольных, по новгородской старине.
— Верно, чтоб сам суда не судил, а тем, кому обида от Москвы вышла, всё возвернули как есть.
— И чтоб не воевал без нашего слова и волостей новгородских не раздаривал.
— И чтоб на службу в Литву нас не звал.
— И должность без вины не отнимать...
Так разговорились, что архиепископу опять пришлось применять свой жезл.
— Утишьтесь! — сурово молвил он. — Это всё в грамоте уже есть. Просвистели. Внимайте далее с тщанием и помните: на сей грамоте всяк свою подпись поставит.
Тут-то многие и пожалели, что пришли. Более уж с речами не лезли и разошлись тихо. Архиепископ задержал Курятника и стал наставлять его о завтрашнем дне. Тот настолько уж отвык слушать, что и здесь перебил:
— Не изволь беспокоиться, владыка. Не впервой с голопузыми управляться, повернём, куда схочем...
Матвей поселился у дьяка Славенского конца Олисея, давнего московского доброжелателя. Славенский конец что иной город: своя власть, суд, казна, тут и Ярославов двор, где исстари жил новгородский князь, главный Торг и Вечевая площадь. Оттого, верно, и вся Торговая сторона называлась часто Славенской. Раскинулась она на правом берегу Волхова, напротив детинца, открытая для всякого гостя, не защищённая от всякого недруга.
Дьяк Олисей сед и костист, речь его странно извилиста, сразу не поймёшь что к чему, но, как ни петляет, всегда, подобно лесному ручью, приходит к своему стоку. На вопрос Матвея о причинах нынешней смуты ответил не сразу, посидел с прикрытыми глазами, потом неожиданно спросил:
— Ты сам-то женат?
Матвей покачал головой — за государевой службой обзавестись семьёй он так и не успел.
— А я уже двадцать лет со своей Настюткой живу, и дороже её в жизни у меня ничего нету. Быват, и ругнёмся, не без того, одначе жить без неё я бы уже не смог. Да-а. Тут мне как-то приснилось, будто заместо Настютки взял я в жёны соседскую дочку — девку молодую, ягодную. И стал я вскорости примечать, щё ничего она толком сделать не могёт. Вроде бы не гулящая девка — домаха, а, как говорится, и пол не мыт, и стол не сыт. Настютка, бывало, и не моется, а бела. Из этой же, хоть плещется беспрестанно, такой дух прёт, инда слеза вышибается. Не говорит — ласкочет, так щё звон в голове стоит, испечёт пирог — и корова не съест. Настютка на ногу легка, эта ходит, будто брёвна катат, — ну прям дурка [37] против курки. Проснулся это я со страха и ну рукам шастать, бабу свою искать. Наше-ел! И так мне радостно стало, не надо, думаю, никаких мне ягод, ибо у меня с них такой ветер может подняться, щё никакого живота не хватит. Да-а... Вот так у нас и с Москвой вышло. Никак к новому порядку навыкнуть не могем: и то не так, и этак, всё о прошлом помышляется...
37
Дурка — индюшка (новг.).
— Как на вече своём без толку бодались? — не сдержался Матвей.
— Было такое дело, — охотно согласился Олисей. — Спортилось вече супротив прежнего, это точно. Раньше всё криком решали: кто громче крикнет, тот и сверху. Случалось, что бояре ради своего дела нанимали крикунов, пивом поили да сытно кормили, потом с лаской подкатывались: уважьте-де, робяты, возьмите нашу сторону. Одначе надоело растекаться перед голопузыми, заимели своих оралыциков. У этих даром щё глотки лужёные, дак ещё разной пакости вкруг понавешано, котора пишшит, лает, гремит, вопиет. Дюжина таких мордоворотов, и любое решение поделано. Обиделись тогда мужики и принялись оральщикам морды кровенить. Бояре охрану к ним приставили, тож не молчальников. Они к палкам, мужики тож. Стали на Волховском мосту друг дружку калечить. Поверье у нас такое есть, будто в давние времена, когда новую веру принимали и Перуна в Волхов скинули, вынырнул он у моста и палку выбросил: вот-де от меня на память. Врут, к палкам недавно пристали. При дедах только кулакам, дак это лишь в забаву. Спортилось вече, точно...
— О чём же тогда тоска?
— Наш город ремесловый, сам знашь. А ремесло за спиной не носишь — сидит всяк по себе сам, спину гнёт от зари до зари. Это не то щё в поле, где весь на виду. Опосля такого затворничества и тянет мастерового на народ. Раньше шли на вече, как на праздник: посмотреть, показать, покричать, даже носы покровенить, и то иной раз в удовольствие. Ныне же отняли у людей украски, зато и маются. Не пойму я этих властителей, ума не хватат, щё ли? Им бы оставить вече, пусть бы народ игрался, тем более его в любую сторону повертеть можно, ежели с соображением. Ан нет, запретить, и всё тут. С запрета всё и началось: мужик наш запрета страсть как не любит, злостью и силой наливается, как сорняк. Ему вершок срубишь, а он сызнова прорастает. И покуда корень не выдернешь, сорить будет.