Свет в конце аллеи
Шрифт:
Во время одной из своих долгих и зябких прогулок Саша познакомился с очень красивой Пожилой Дамой. Она остановилась в беспомощности на одном леденистом повороте, не решалась ни вернуться, ни преодолеть расскольженное пространство, а Саша подоспел, подал ей руку, помог перейти, и дорогой они разговорились. Потом он еще несколько раз заходил за ней на дачу и «выводил на прогулку», как она сама выразилась, а она много рассказывала ему о довоенной и послевоенной жизни этих красивых, мрачноватых дач, возникших здесь по почину все того же великого пролетарского затейника, узника Рябушинского особняка, которого эта дама хорошо знала. Впрочем, она знала почти всех писателей, потому что и первый ее муж-еврей и второй — русский были знаменитые советские писатели, оба так или иначе покинули эту юдоль печали, оставив ее все еще красивой, но сильно уже в годах, переполненной воспоминаниями, которые никто бы, наверное,
Второй муж Пожилой Дамы как бывший боец и партизан был еще с двадцатых годов в большом порядке — всегда оставался в фаворе, возглавлял всяческие организации и беспрепятственно ездил за границу. Его творчество, все эти рассказы и драмы, вышедшие еще в двадцатых, никогда не занимали Сашу, но вот однажды, собираясь с Сашей на прогулку, Пожилая Дама повела рукой вокруг, указывая на аккуратно разложенные папки:
— Еще надо работать сегодня, разбирать. Это его произведения. Неизданные.
— Как? — изумился Саша. — Он что — писал и не мог издать. Когда же?
— После тридцать пятого. Почти ничего.
— И продолжал писать?
— Каждый день. Еще двадцать пять лет.
— Писал и не издавал?
— Нет, не только писал, он вел большую общественную работу.
— Однако он писал без надежды издать?
Красивая Пожилая Дама пожала плечами. Она не хотела видеть в Нем неудачника. Он делал все, что мог, успел написать все, что мог, и прожил как порядочный человек. Он издал вещи, которых он не стыдился (впрочем, не всех он не стыдился). «Не стыдился» — этот сомнительный комплимент должен был остаться в памяти потомков свидетельством блистательной, почти что героической жизни…
Этот случайный разговор потряс Сашу. Он внимательно вглядывался теперь в пожилых писателей, ковылявших по вестибюлю, игравших под лестницей в шахматы и в нарды, часами говоривших с Москвой по телефону, с громогласной гордостью, на публику, упоминая о корректурах, о Литфонде, о валокордине. Что они знали, что они пережили, эти люди, что скрывали и чего могли «не стыдиться»?
Саша стал расспрашивать об этих людях у тех, кто был поразговорчивей, у своих, у Пожилой Дамы. Это были странные, жалкие и печальные люди. Один из них писал какие-то славильные гимны, потом отсидел срок, а выйдя, продолжал славословленья. Он, как дитя, показывал всем крошечный японский диктофон, свою новую дорогую игрушку — может, в безобидности этого материального предмета он видел какое-то оправдание тому, что он делал, или, точнее, что с ним происходило. А другой гордился тем, что он все деньги тратил на продажных женщин, — он мог сказать что угодно и написать что угодно, но зато потом он швырял эти нечистые деньги на корыстных женщин и оставался ниш, что словно искупало его торговлю своим даром. Был еще один, о котором было известно, что в тяжкую пору он украл чей-то роман, издал его и с той поры не написал ни слова — просто жил как писатель. Было еще несколько таких, кто разменялись на пустяки, но Саша осознал в один горький момент, что все они начинали как гении, что у них были те же претензии, что у него, но они так же, как он, не могли сделать невозможного, такого, чего еще никто не делал, и они стали делать то же, что делают все, чего ждут от них издатели и редакторы…
С мазохической пристальностью Саша наблюдал теперь за жалкими разговорами и ужимками этих людей. Однажды он указал на них Лёхе, с которым когда-то очень дружил в общежитии.
— Ну и что? Они свое пожили, — сказал Леха беспечно. — При Сталине, кстати, легче было — точно было известно чего, куда. А ты, между прочим, посмотри на них внимательно, на этих писателей, — одни евреи… Во всяком случае, много…
Саша согласился с этим наблюдением, но его проблем это открытие решить не могло: он панически страшился этой судьбы, он боялся прожить так, как прожили эти люди, боялся такой же, как у них, старости, боялся их прошлого, их настоящего.
Почти каждый день на прогулке он видел сквозь штакетник забора Маститого. Маститый прогуливался по садику своей дачи, горделиво оглядывал дом, иногда трогал его стены, ворота. Но иногда он бросал вдруг тоскливый
Как-то вечером на общий сабантуй приехали из города Острогин с Федей и еще много-много своих. Была попойка, были все те же партийные разговоры о том, кого еще надо прижать к ногтю и свернуть в бараний рог, а кого из своих поддержать или двинуть и как лучше дать жидам по носу. Саше еще хотелось по временам поговорить о своем, о главном, но он все точнее ощущал, что разговаривав уже не с кем и поговорить не придется. Он встал незаметно в разгар пира и пошел кружить по дорожкам между заборами, дачами, деревьями, замерзшими лужами, а вернулся в Дом к самому разъезду гостей и возле колонного портика у главного входа нос к носу столкнулся с Федей.
— Вот кого я люблю! — закричал, облапив его, пьяненький Федя. — Нет, братцы, точно, вот кого я люблю! А какие стихи пишет Неваляшка, о братцы, такие, я вам скажу, пошли стихи… Слушай! Нет, слушай… — Федя вдруг стал говорить жалобно, чуть не плача. — Слушай, а почему вот мы никогда не сядем, ни о чем таком не поговорим, а? А когда поговорим? Все завтра да завтра… Вот сегодня ты живой, а завтра… Нет, правда, Саш, отчего? Есть идея! Сейчас мы едем ко мне — мы сидим, мы травим, мы еще раздавим пузырек, а утром ты вернешься на свои уроки, будешь учить про амфибрахиев… Довезешь нас, Кондратьич, а?
— Конечно, — сказал Остроган, — только прыгайте скорей в машину, а то братва набежит, всем места не хватит.
И они поехали в Москву, к Феде, а когда добрались, то было ясно, что для разговоров Федя уже слишком пьяный и даже добавлять пузырек ему уже незачем, потому что он сразу повалился на койку и захрапел, слава Богу, еще успел буркнуть сквозь храп жене, которая смотрела на Сашу не очень-то дружелюбно (может, думала, что это он споил Федю):
— Стелить! Ночуем у нас! Разговоры прекратить! Отбой!
Но и утром никаких душевных разговоров у них не вышло. Феде нужно было замазывать перед женой вчерашний грех, оттого разговор во время завтрака был общий, любезный, можно сказать, светский. Во-первых, Федя обратил Сашино внимание на то, что квартира у него новая, по московским понятиям, роскошная, в особом, писательском доме, и мебель в ней тоже не просто с бору по сосенке, а гарнитур то ли ЮАР, то ли ГДР, плюс еще какие-то женины антикварные находки, в комке — сущие гроши, но дерево, обратите внимание, красное («Идеологически выдержанное», — подмигнул Федя). Еще было много всякой жизненно необходимой белиберды — звукозаписывающей и звуковоспроизводящей техники, книг, полок и так далее, а что касается автомобиля, то ом был уже на подходе, вот-вот надо получать, и Саша хотя и не та впаивая материальному этому достатку или новому Фединому положению (всякому свое), а все же занимался в уме вещами не менее позорными: считал мысленно чужие доходы Потому что для покупки всего этого надо было до черта зарабатывать (в пересчете на стихотворные строчки выходили километры стихов), к тому же всякую вещь (в том числе и самую эту квартиру) надо было добывать с бою, так что вырисовывалась жизнь, очень заполненная борьбой и трудами, даже по Фединым рассказам выяснялось, что кого-то ему приходилось выписывать с площади, кого-то прописывать и даже один раз фиктивно разводиться с собственной своей женой и жениться на ней потом вторично (Федя объяснил, что такая форма борьбы с жилищными органами стала вполне популярной среди граждан). Ясно было из Фединого рассказа, что впереди у него было еще немало боев, потому что он записался на дачный участок, а машину ему будут, без сомнения, всучивать какую-то не того номера, который нужен, и самая квартира еще требует многих усовершенствований… Саше даже страшно стало вчуже всех этих Фединых усилий, хлопот и непомерных расходов, и Федя — чуткий мужик! — словно бы заметил эту Неваляшкину растерянность и его страх, заметил и подмигнул на жену, вот, мол, это все для нее, все эти хлопоты и все разговоры, а вот уж как-нибудь одни посидим, тогда поговорим о другом, о главном, однако это как раз Сашу и напугало в Фединой жизни — за столькими хлопотами никогда не выкроить сил и времени, чтобы поговорить о стихах, да и стыдно ему стало, что хочет он морочить голову, когда у людей своих, вполне реальных проблем невпроворот, а он, Саша, вроде как Зощенко, который занимался ничтожными проблемами жизни, и смерти, и старости в то время, когда страна напрягала все силы…