Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
— Ты часто этим пользуешься? — спросил он безразлично.
— Больше не получилось, — ответила Лушка. В голосе было сожаление.
— Надеюсь, что и не получится, — проговорил он холодно.
Лушка дернулась и смолчала. Молчать ей было трудно, но она справилась. Боялась, что выгонит с занятий, понял он.
— Ей пришлось бы платить из своей зарплаты, — не глядя на Лушку, произнес он.
— Не похудела бы, — так же не глядя ответила Лушка.
Он не нашел, что ответить. Она тоже молчала. Шла рядом и ждала.
— Могло кончиться иначе, — сказал он. Она не согласилась:
— Если бы могло, то случилось бы. Не случилось — значит, не могло.
Философия, черт побери, подумал он.
— Да никакая не
— Откуда ты могла знать?
— Знала, и все!
— В милиции на учете не состоишь? — спросил он вдруг.
— Ну, состою, — нехотя подтвердила она.
Он мельком взглянул на нее. Поразила тонкая, просвечивающая голубоватым шея.
— Да черт с ним со всем! — сказал он неожиданно. — Пойдем пообедаем.
И опять она наелась до сонного состояния, а Мастер сидел напротив, ругая себя за внезапный паралич воли, потому что, конечно, знал, что завтра она отяжелеет и утратит реакцию, но готов был накормить ее снова, лишь бы ее шея перестала по-цыплячьи просвечивать голубым.
«Гадкий утенок, гадкий утенок… — бессмысленно повторял он одно и то же. — Какой гадкий утенок…»
Ей было тепло внутри и очень спокойно. Она больше не слышала его, но воспринимала что-то щемящее и доброе, хотелось погладить его, как большую собаку, пусть собака лижет горячим и сторожит.
Наутро он был суров и авторитарен. Он согнал с Лушки семь потов, заставил отжиматься и бегать по шведской стенке.
— Быстрее! Быстрее! — требовал он, когда Лушка по-обезьяньи висела под потолком. — Ноги тоже должны быть руками! Пусть видят! Смотри ногами!
Она ненавидела его. Ногами, руками, костяшками ободранных пальцев, узкой цыплячьей грудью, в которой не хватало воздуха, ртом, которым нужно было то дышать, то не дышать, — ненавидела каждой обнаруживаемой в себе мышцей и каждым до сих пор не существовавшим органом. Он отстранил ее от ковра, она занималась какой-то ерундой по индивидуальной системе, он водил ее в столовую и кормил салатами и кефиром, а из дому приносил лущеные орехи — сам колол, что ли? — и заставлял пережевывать до одурения, а потом пошли какие-то проросшие зерна, он сказал, что пшеница — натуральные зерна с проклюнувшимся белым носиком, влажно-сухие и дерущие горло, а на ночь велел пить молоко с медом, банку меда отдал сразу, а бутылку молока, идиот, приносил ежедневно, будто она не могла купить в магазине.
— Магазин? — Он смотрел удивленно. — Я приношу тебе молоко не от магазина, а от коровы.
В общем, для Лушки наступила не жизнь, а каторга. Еще, может быть, кое-как и терпелась бы шершавая пшеница, но он, как паук паутиной, опутывал Лушку странными разговорами о телах и рождениях, о Луне и напряжениях Земли и прочем в том же духе. Он даже пришел, незваный, к Лушке в квартиру, чем немало ее смутил, потому что мед был съеден, коровье молоко прокисло, а в раковине лежала заплесневелая посуда. Он долго молчал, потом стал бродить по комнате и останавливаться то там, то тут, даже покачивался с закрытыми глазами, к чему-то прислушиваясь, а потом утвердился на середине пустого жилья и сказал:
— Спать будешь тут. — И перетащил допотопный диван в самый центр.
Внезапно Лушка рассмеялась — диван в центре комнаты ей понравился.
А он смотрел без улыбки, он смотрел с сожалением.
— Если бы ты была мальчишкой, я взял бы тебя к себе. Я объяснил бы тебе все, что знаю. Я дождался бы твоего понимания. Я позволил бы себе не спешить, я приноровился бы к шагам ребенка. А так… А так я гоню во все стороны сразу, потому что чувствую, что у меня нет времени. Человек должен быть един, а ты в спортзале одна, в магазине другая, в этой комнате третья. И кажется, что этим счет не ограничивается. Так?
— Ну, так.
— Твое рождение еще предстоит, — сказал он и ушел. Зачем же он таскался с диваном?!
Она не то чтобы не знала, что есть
Лушка была откровенно безнравственна, но он все медлил ее от себя отстранить, ему казалось, что ее несет течение, которому она никак не сопротивлялась и даже, по причине стихийного эгоизма, то и дело помогала, но лишь толчками, больше боясь утонуть, чем кого-то утопить. И Мастер после тренировок уходил вместе с Лушкой, рассказывал занятные истории, повелев себе воздерживаться от всяких моралей и надеясь, что любопытство когда-нибудь толкнет девчонку к серьезному интересу хотя бы к самой себе. А она помалкивала, на физиономии, как вывеска на магазине, торчала усмешка, извещавшая всех вообще и Мастера в частности, что Лушка самостоятельный человек и басням не верит, а всех видит насквозь, а с Мастером по улицам шляется — ну, не сказать из уважения, а от зависимости, чтобы не выгнал. Мастер делал вид, что усмешки не замечает, и гнул свое, в очередной раз удивляясь, что опять нашлась кошка, которая свернула со своего маршрута, задрала хвост палкой и спешит к Лушке, трется о ноги, а то и вскакивает на плечи, приветственно перебирает лапами и что-то радостно сообщает прямо в ухо. Лушка относилась к кошачьим визитам как к должному и обычному, но усмешечка при этом растворялась, пропуская выражение дружески-отстраненное, но вполне естественное. И Мастер, только что готовый на все плюнуть, тащился с ученицей дальше, готовясь к очередному пересказу недавно вычитанного, ибо свое уже закончилось.
— Ты раньше здесь ходила? — как-то спросил Мастер, сломленный упорными кошачьими приветствиями.
Лушка отрицательно мотнула головой — чего ей делать в частном секторе? И она не поняла, почему он спросил. Она не придавала кошкам значения.
Как-то вечером, недалеко от остановки, их обогнала, спеша к подходившему троллейбусу, молодая женщина в туфлях на таких высоких каблуках, что Мастер профессионально восхитился ее чувством равновесия, а женщина вдруг оступилась, пятка криво соскочила с подвернувшегося задника — женщина ойкнула. Он поспешил ее поддержать, она запрыгала к скамейке на одной ноге, с досадой что-то пустое говоря, а Лушка наклонилась, провела пальцем по распухшей щиколотке и, мотнув головой Мастеру — «держи крепче!» — дернула. Женщина снова вскрикнула. Лушка отряхнула ладони от дорожной пыли, реагируя на вскрик не больше, чем реагировала на кошек.
Он постарался улыбнуться помягче:
— Обувайтесь, все в порядке.
Он действительно был уверен, что все в порядке. А на Лушкином лице вывеской висела самая самостоятельная из всех усмешек.
Женщина торопливо втиснула ногу в туфлю и, бормотнув «ой, опаздываю!», снова побежала. Подходил следующий троллейбус. Лушка стояла, независимо выпятив острый подбородок. Желающие могли считать, что она всегда только тем и занималась, что вправляла свежие вывихи на городских остановках. Мастер готов был поклясться, что она сделала это впервые в жизни, но его вдруг озадачил вопрос: а с какой стати та изящная дама вдруг свалилась с собственного каблука?
Лушка тут же отвернулась. Ну, не совсем, а приблизительно на три четверти.
Жаль, сказал он себе. Жаль. Потому что просто-напросто поздно.
Молчание Лушку удивило. Она развернулась в фас.
— Ты чего? — вытаращилась она на Мастера, встретив его страдающий взгляд. — Тоже вывихнулся?
Он мотнул головой, продолжая молчать. Она обеспокоилась и дернула за рукав.
— Все равно… Поздно, не поздно — это не имеет значения, — заявил он то ли ей, то ли очередному троллейбусу. — Я несу за тебя ответственность.