Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
Она первый раз увидела ребенка голым. Молчаливая, дряблая, ошпаренно-красная плоть была отвратительной и ненужной. Лушка оцепенело взирала на порожденное и ощущала одно: она не хочет, она не хочет, не хочет…
Кажется, у нее замерзли руки, и она частично выплыла из странно бездонного провала, который, начавшись в ней, уходил, не взирая на все этажи, куда-то в землю и далее еще глубже, в какую-то бесконечную пустоту. В этой пустоте было темно и безвоздушно, было надолго и можно было не дышать и иметь все, ничего не имея. И ей захотелось туда, сквозь этажи, в заподвальные потемки, но замерзшие руки вцепились в крашеный пол, и она переместилась, как в жалкую подачку, в тусклый свет овеществленного дня, она шаркнула онемевшими подошвами о мель бытия, но продолжала жалеть об освобождающей и дарующей тьме.
Она стала, стараясь не дотрагиваться до красной кожи, заворачивать ребенка обратно в милостынные
Ее сын был сед.
Изо дня в день она пребывала в полусонном механическом состоянии. Чувства ограничивались одним: устала, валюсь с ног, хочу спать, и во сне ей снилось, что она устает еще больше. Как матери-одиночке ей выплатили пособие и обещали что-то ежемесячно, у нее таких денег никогда не бывало, мелькнула мысль купить себе кроссовки взамен тех, что бесполезно умыкнула бабка-халтурщица, — говорила же дуре, чтоб не ездила в трамвае! Но на кроссовки даже такой суммы теперь не хватало, да и не сезон, да и за молоко платить, да особенно и не хочется, она дальше собеса не ходит, ни с кем не видится, а если звонят — не открывает, хотя свет горит везде, и ясно, что дома, но к такому привыкли, бывало и раньше, спишут и сейчас на какое-нибудь новое приключение, а сказать правду — не поверят, не верит и она, такое не может быть с ней на самом деле, когда-нибудь она проснется и все станет иначе, надо только заснуть, заснуть и не просыпаться через пять минут, а спать подряд часов пять или хотя бы три.
Малец покорно глотал молоко, произведенное магазином, тряпичное тельце наполнялось скудным соком; он уже стал рассматривать что-то над головой Лушки, не умея сосредоточиться на ее лице, и слушал звуки из открытого окна, за которым непросыхающие мафиози нагнетали водочный ажиотаж и которое заменяло ему большой мир. Лушка, не имея детской коляски и не желая кукольно таскать мальца на руках, решила вопрос прогулки почти гениально — распахивала рамы, и мир сам, чем мог, проявлялся в комнате под крышей: влажным шелестом троллейбусов, стуком сгружаемых магазинных ящиков, гвалтом молочных и колбасных очередей, — мир состоял из этих праздничных звуков. Иногда птичий полет прочеркивал светлый оконный порядок, но быстро исчезал и редко повторялся, а лишь временно изумлял. Еще более изумляло внезапное материнское звучание, оно было непонятно и необязательно и тоже не принадлежало закономерности.
Лушка с ребенком не разговаривала.
И все-таки однажды Лушке что-то приснилось. Ей приснилось что-то кроме усталости. Кажется, ей приснились новые кроссовки. Кроссовки были ее собственные, и в каждую можно было залезть обеими ногами, и там было удобно и мягко. Лушка укрылась в этих кроссовках, как-то ей удалось в обеих сразу, и там спала, и могла спать сколько влезет, а повсюду сквозил первый весенний ветер, и ей было куда-то пора.
Она проснулась сама и без чувства усталости. Мечта частично исполнилась, Лушка проспала пять с половиной часов, и малец ничего не потребовал, хотя и остался на прежнем месте. Он лежал бодрствующий и слушал ночное раскрытое окно.
Она торопливо вскочила: ее весенний ветер прибыл из этого окна. Незапирающиеся перекошенные створки открылись самостоятельно. Лушка зимой и летом, если не слишком донимал смог, жила при открытых форточках и не раз на спор босиком месила сугробы, но все же неведомо откуда взявшееся беспокойство толкнуло окно закрыть, и она шагнула, чтобы своего беспокойства послушаться, но вдруг отчего-то остановилась и оглянулась: малец, укутанный для своей неподвижной прогулки, опять смотрел на что-то поверх ее лица. Некая мысль означилась в ней.
Мысль была проста и естественна, Лушка полностью с нею согласилась, и даже заторопилась к действию, и какая она дура, что не поняла раньше, а вот уже два месяца не знает ни дня, ни ночи, только переводит, вертко продираясь вперед, деньги в очередях.
Лушка осторожно посмотрела на мальца. Тот наконец заснул, и она это одобрила — спящий отсутствует, а отсутствующий не может препятствовать. Она обдумает свою жизнь практично и умно. Его, этого мальца, и вообще нет, ни спящего, ни другого. Он еще не натянул обязательные девять месяцев. Еще не родился. Обязан пребывать взаперти без всякой самостоятельности. Если бы она пораньше додумалась хлебнуть лишку городской воды, еще тогда бы все удалось. Почему позже нельзя то, что можно раньше. Все бегают на чистки, как оказалось, в два с половиной, а ее завернули в пять. А какая, собственно говоря, разница. Она до последнего дня честно пыталась от наследника избавиться. И если бы удалось, то это был бы выкидыш, и по закону с нее никакого спроса. А если он выкинулся, но живой, то она должна испортить
Мальца пора было кормить, и Лушка заведенно отправилась на кухню. Зажигая газ, она ощутила какое-то неудобство в своей одежде, машинально поправила халат на груди и обнаружила под ладонями липко намокшую ткань. Лушка замерла и прислушалась к себе. Что-то медленно и неприятно стекало по животу. Она возмущенно не желала понимать, надеясь, что непонимание поможет избежать новой с ней гадости, и упорно продолжала помешивать ложкой в маленьком ковшике, но в ковшике быстро вскипело, и она стала переливать в бутылочку, и поставила бутылочку остужаться на подоконник под раскрытую форточку. От форточки к намокшей ткани прилип быстрый холод, и Лушка, снова недовольная своим неподчиняющимся организмом, направилась в ванную. Распахнув халат, она убедилась в том, что и без того было ясно: из ее маленьких грудей текло молоко.
Она брезгливо сбросила с себя халат и залезла под холодный душ. Она давно привыкла мыться холодным, зимой горячей воды на пятом этаже сроду не бывало. Она упорно подставляла грудь под вялую струю, но уже знала, что это не поможет и что теперь она такая же отвратительная, как шестиструйная баба в роддоме.
Она не захотела этим пачкать еще какую-нибудь одежду и, когда надоело бесполезно стоять под холодной водой, не стала одеваться, пошла в комнату, села на свою постель на полу и, не чувствуя холода от раскрытого окна, развернула мальца. Малец снова не спал, пытаясь мутными глазами определиться в мире. Она напряженно поднесла его к груди, ощутила свою и его готовность и прижала ищущий рот к своему соску и с облегчением подумала, что вот, теперь не нужно ничего подогревать.
Малец тянул грудь сосредоточенно, жадно и успешно, будто имел уже большой опыт. Она смотрела на его труд из отстраненного непонимания и видела, что ее тело едят. Это казалось диким, она этого не желала, она считала свое тело назначенным для другого, хотя для чего именно — тоже неясно. Служить пищей для кого бы то ни было она не собиралась. Ей захотелось немедленно отторгнуть присосавшееся существо, и руки ее напряглись, готовые к рывку, но ритмично-захлебывающееся потягивание сбилось, малец утолил голод, а его плавающие зрачки, которые никак не могли ухватить в окружающей его непонятной пропасти хоть что-нибудь, вдруг зацепились за нависшее над ним лицо. Зрачки утвердились, и взгляд их внезапно проник дальше непонятно-огромного лица, и что-то обнаружил в Лушкиных никому не ведомых глубинах, и присосался теперь уже не к молочному источнику, а к чему-то более важному, что и самой Лушке было неизвестно и о наличии чего она не подозревала.
Взгляд мальца, проложив дорогу, затвердел, и Лушке показалось, что она, если бы посмела, могла бы ощутить плотность образовавшегося соединения — чего-то в этом никудышном, тщедушном тельце с чем-то инородным в ней самой, по возникшему каналу перетекло недоступное понимание и терпеливая печаль, Лушка ощутила себя лишней, и жалкое тело мальца тоже было лишним и неустойчивым, что-то существовало и вело разговор помимо их оболочек, Лушка оказалась выпавшей из самой себя и медленно опадающей, как оторванный от ветки лист, которому не суждено более отыскать опоры и придется лечь в подножие ветрам и слякотной влаге, и ребристым подошвам сапог. Она спокойно ждала приземления, в котором нужно кончиться и нужно начаться, но, подхваченная ветром, понеслась в сторону и спокойно-доброжелательно подумала: значит, еще не сейчас, и стала сверху смотреть на светящееся малое личико и увидела в середине будто манкой засеянного лобика точку света, свет поддерживал ее в далекой вышине, а ближе был горяч и прожигал.