Свидание с Бонапартом
Шрифт:
Сонечка извинилась и покинула нас. Мы остались наедине.
– Какое замечательное изобретение, – сказал я, – две палки, на ноге и в руке, и человек преображается, будто родился заново!
Ее глаза уставились на меня, как прежде. Мы уселись в кресла друг против друга.
– Представьте себе, – сказала она легко, будто мы встречались ежедневно, – моя московская подруга, вы ее не знаете, дождалась человека, которого любила (некий кавалергард, лишившийся тоже ноги, а может быть, руки, неважно…), и обвенчалась с ним. Я присутствовала у них на свадьбе. Было весьма торжественно и сердечно.
– Возможно, возможно, – сказал
– Я поняла из вашего последнего письма, – вдруг сказала она без улыбки, иным тоном, – что вы как бы простили мне мою давнюю ненамеренную жестокость. Что же случилось нынче? Вы не рады видеть меня? Я вас раздражаю?
– Да разве я вас когда-нибудь осуждал?! – заорал я, словно фельдфебель, но она и не поморщилась. – Но получилось так, сударыня, что мое путешествие по Зачанскому пруду закончилось этой деревяшкой из чистой немецкой липы, и я наслушался стольких соболезнований по этому счастливому поводу, что устал их выслушивать!
– Какой пруд вы назвали? – спросила она рассеянно.
– Какой пруд, какой пруд, – сказал я, – пруд под Кремсом. Вам не следует того знать, это не для женских нервов.
– Отчего же вы не спросите, как сложилась моя жизнь?
– Меня это не интересует, – сказал я с трудом, – я люблю вас при всех обстоятельствах, – и заплакал.
Сидела передо мной живая и почти прежняя, и не какая-нибудь там бывшая госпожа Чупрыкина, наехавшая навестить, а губинская, не отводящая взгляда, не всплеснувшая руками при виде моих слез, та самая, союз с которой я некогда с гордостью отверг, а зачем, и спросить не у кого; сидела предо мной, не соболезнуя, не порицая; какие-то неведомые мне страсти бушевали в ней, а на поверхности не отражалось ничего – чистая, умиротворенная, холодноватая…
– Интересно, – сказала она, – сможем ли мы вернуться к нашему прежнему разговору, когда вы немножечко успокоитесь и потеряете охоту так ненатурально пугать меня вашей раной?
Я стер слезы со щек, чтобы хозяйка губинских лесов даже на минуту не заподозрила во мне желания разжалобить ее. Имея деревянную ногу, легко ли сохранить бравый генеральский вид перед той, которую ты любишь? Но, имея деревянную ногу, можно, оказывается, превозмочь в себе слабости влюбленного и свои былые порывы и можно, оказывается, возвыситься над собою же, не продаваясь за снисхождение, хотя и это зачем? Зачем, Варвара, мы склонны так усложнять короткую нашу жизнь? Какой бес заставляет постукивать меня деревяшкой об пол, покуда ты произносишь будничные, трезвые женские слова?
– Надеюсь, – продолжала она, – вы успели убедиться, что жизнь прекраснее даже самой блистательной победы, я уж не говорю о поражении. Вдали от собственного дома победы выглядят преступлениями…
– Видите ли, Варвара Степановна, существует точка зрения, – сказал я сухо, будто над штабным столом, – что с Бонапартом необходимы предупредительные войны. Он показал, что умеет распоясываться…
– Да глупости все это! – сказала она раздраженно. – Вы все объединились и обложили его, ровно волка, потому что вы не можете выносить, когда
– Ну, не повезло, – сказал я, глупо хихикнув, – военная фортуна переменчива…
Стоял июнь. Ароматы свежей травы и цветов распространялись всюду. Любимая женщина в голубом сидела рядом, и от нее исходили тепло, жар, невидимое пламя, сжигая меня, давшего себе клятву быть неприступным и чужим. Вдали от собственного дома… Вдали от собственного дома, на льдине из чужой воды – следы осеннего разгрома, побед несбывшихся плоды. Нам преподало провиденье не просто меру поведенья, а горестный урок паденья, и за кровавый тот урок кому ты выскажешь упрек – пустых словес нагроможденье?
Воистину некому. Я был как все, и едва там где-то аукнулось, как я тотчас же и откликнулся. Теперь же она сидела предо мною, подобно судье, самая прекрасная из всех, расчетливая, сдержанная, не отводящая своих синих блюдец, требующая, влекущая и неспособная побороть мою торжественную клятву!
– Теперь вы сочли, что ваша жизнь никому не нужна, – сказала она грозно, – что жизнь кончена, что я ваше прошлое, да? Ведь я догадалась? И вы понимаете, что я приехала не для пустых слов, что я не из тех, кто швыряет векселями по небрежности и лени, вы даже обижены на меня, что я не придаю значения вашей ране, обижены, как ребенок, что я не придаю значения, какое вы ей определили, и это после того, как вы более трех часов просидели в сиреневых кустах, кряхтя и постанывая… Что я должна об этом думать? (Тут я покраснел, как юный паж, и, видимо, лицо мое выглядело преглупо, отчего она даже усмехнулась.)
Вечером Сонечка сказала мне с грустью:
– Она тебя любит. Я думала, что она сумасбродка, но она тебя любит. Конечно, она сумасбродка, но уж очень хороша.
– Это не тема для разговора, Сонечка, – сказал я, – отставной генерал пристроился содержанкой! Этого не было и не будет. Ты меня жалеешь, Сонечка, как мать – свою единственную дочку-дурнушку, отвергнувшую притязания принца.
Варвара внезапно укатила в Петербург. Воротилась через год и снова ко мне пожаловала, как раз после смерти Сонечки. Очаровательная Лизочка бегала по дорожкам за Тимошей, и ее кружевные панталончики мелькали там и сям, и смех ее счастливый разносился по парку, а мы с ее матерью сидели друг против друга, она мне что-то выговаривала, а я шутил, кажется, что-то по поводу своей ноги: если долго стоять на сырой земле, то эта немецкая липа может пустить корни, и тогда…
Что-то в лице ее переменилось, вернее, во взгляде, как-то она смотрела на меня уже не с прежней неумолимостью. «Ах, сударыня, – думал я, подставляя солнцу щеки, – то ли еще будет… Жизнь и не тому учит…» Глаза ее были по-прежнему уставлены в меня, но, казалось, стали они светлее, поголубели…
Я не спрашивал ее о недавнем прошлом, кем она была – госпожой Чупрыкиной или Куомзиной, а может быть, и вовсе мадам Ламбье. Не спрашивал, потому что, отказавшись от счастливой возможности обременить ее своим инвалидством, не имел никаких прав на ее историю. Я не был берегом, от которого удалялся ее невозмутимый корабль, мы были с нею двумя кораблями, медленно расходящимися в житейском океане. Зачем?… Зачем?… «Зачем? – спросила она. – Это же нелепо…» Я пожал плечами.