Свидание в аду
Шрифт:
– Это Люсьенн, моя натурщица, – пояснил Вильнер. – Да-да, моя милая, можете уходить… Я обнаружил, дорогой друг, – продолжал он, обращаясь к Симону, – что мы, писатели, нуждаемся в натурщиках не меньше, чем художники. Мне это необыкновенно помогает…
«Стало быть, то, что рассказывали о нем, верно», – подумал Симон. Лашому говорили, что Вильнер не может писать, если у него перед глазами не возлежит нагая девушка. Он платил своим натурщицам по часам. И почитатели драматурга поражались этой удивительной любви к женщине, потребности в ней как в источнике вдохновения… Подумать только, в семьдесят восемь лет, на пороге
– Вы знаете, кто она? – продолжал Вильнер, указывая на «натурщицу». – Дочь, мнимая дочь Сильвены. Да-да, она самая! Помните, «липовые» близнецы Люлю Моблана, стоившие ему двух миллионов? Впрочем, вам лучше, чем мне, известна эта история: из-за нее бедняга Моблан, кстати сказать человек никудышный, кончил свои дни в убежище для умалишенных, а его состояние прикарманил Ноэль Шудлер. Разумеется, Сильвена никогда не занималась девочкой. Но тем не менее малютка официально носит ее фамилию. И вот она стала натурщицей, занимается и еще кое-чем, чтобы досадить своей мнимой мамаше. Правда, Люсьенн?.. Впрочем, я и сам ее в этом поддерживаю. Ведь приятно досадить бывшей любовнице, не правда ли, дорогой Симон?
Симон побледнел. Люсьенн… Он смотрел на эту очень высокую девушку, которая, поднявшись, оказалась еще выше, чем когда лежала; стоя на стройных ногах с узкими плоскими ступнями, она с потрясающим бесстыдством одевалась, позволяя Лашому в деталях разглядывать свое тело. Исподтишка она наблюдала за ним; у нее был все тот же делано простодушный вид, за которым скрывалась насмешка; в глубине ее глаз таилась жажда мщения: казалось, она с извращенным удовольствием служит пороку, точно желая покарать этим родителей, которых она никогда не знала, и тех людей, которые в корыстных целях использовали ее появление на свет, а потом отшвырнули, как ненужную вещь, и обрекли на одинокое детство, на безрадостную юность…
«Люсьенн! Маленькая Люсьенн, которую я однажды привел за руку к Изабелле, пожелавшей удочерить ее, – вспоминал Симон. – Но уже через неделю мне пришлось прийти за девочкой, потому что Изабелла передумала. Узнала ли меня Люсьенн? Слава богу, нет! Но она, конечно, не раз вспоминала ту ужасную сцену, которая вытравила из ее души все добрые чувства».
Симон мысленно подсчитал: ей не могло быть больше семнадцати лет…
Люлю Моблан, Шудлер, Сильвена, Изабелла – они и другие, им подобные, – все эти люди, как будто по воле неумолимого рока, в конечном счете карали друг друга за низость своих душ, за низменность получаемых удовольствий, за крайний эгоизм! Их окаянный круг нашел наиболее законченное выражение в этой девушке, которая даже не принадлежала к нему по рождению, но все же стала его символом, девушке, для которой в самую нежную и чистую пору юности настолько не осталось уже ничего святого, что она безнадежно развращена и озлоблена!
«Какова же будет моя кара? – спрашивал себя Симон. – Ведь я тоже причастен ко всему этому, я тоже разделяю ответственность. Но разве кара непременно постигает всех? Разве она постигла Вильнера? Конечно, и ему приходилось иногда страдать, как страдают все люди, но ведь он дожил почти до восьмидесяти лет и все еще пишет, все еще имеет успех… Он счастлив так, как только может быть счастлив старик… Судьба не предъявила ему счета…»
– Мне надо сегодня прийти после обеда, мэтр? – спросила Люсьенн.
Вильнер задумался.
– Да, приходите
Тем временем Люсьенн оделась, но не уходила.
– Чего вы ждете? – спросил Вильнер. – Денег? Но я ведь вчера расплатился с вами. Вы хотите получить и за утренний сеанс? Извольте, если угодно.
Он протянул ей семьдесят пять франков. Симон спросил себя, действительно ли Люсьенн нуждалась в деньгах или она попросила их намеренно – из какого-то циничного вызова. Не хотела ли она таким способом отомстить за свое унылое детство, проведенное в монастыре доминиканок?
– Благодарю вас, мэтр. До вечера… До свидания, месье, – поклонилась она Лашому.
Симон протянул ей руку, словно желая этим поднять девушку в ее собственных глазах, показать, что он ее не презирает. Она равнодушно пожала протянутую руку и взглянула ему в глаза с каким-то двусмысленным выражением, будто хотела сказать: «Если вам нужен мой адрес, извольте, я к вашим услугам. Я готова иметь дело и с политическими деятелями, особенно с бывшими любовниками моей мнимой матери».
– Я хочу сделать вам одно признание, дорогой друг, – сказал Вильнер Лашому, когда дверь за Люсьенн затворилась. – Созерцать обнаженное женское тело – единственная для меня возможность освободиться от эротических мыслей и таким образом работать без помех.
Он подошел к письменному столу и наклонился над разбросанными листками бумаги, как бы обнюхивая широкими ноздрями свое произведение.
– Я сейчас пишу острую пьесу, произведение, овеянное дыханием страсти, – продолжал он. – И перед лицом страсти, которую испытывает к мужчине влюбленная женщина, он стремится сохранить цельность своего существа. Я хочу прочесть вам, мой дорогой, фразу, написанную мною нынче утром: «Ты спрашиваешь у меня, сколько времени я буду тебя любить? Я отвечу тебе – семь дней, ибо именно столько времени потребовалось Богу для сотворения мира». Не правда ли, славно звучит? Вам нравится?
– Очень, – ответил Симон.
Про себя он подумал: «Для чего Эдуард продолжает писать?»
И в самом деле, ничто – ни нужда в деньгах, ни жажда славы – не побуждало Вильнера творить, продолжать свою работу, писать новые пьесы, сверх тех пятидесяти трех, которые уже были им написаны и воссоздавали подробную картину общества и нравов его времени. Наиболее известные его комедии постоянно ставились во Франции и за границей. Он мог бы прожить свои последние годы, не написав ни единой строки, и это бы не уменьшило ни его доходов, ни почестей, которые ему воздавали. И если Вильнер, напрягая ум и прилагая неимоверные усилия, продолжал писать старомодным стилем новые пьесы, то делал он это исключительно из внутренних побуждений, он писал потому, что литературное творчество стало его единственной функцией в обществе и, только выполняя эту функцию, он, как ему казалось, мог отдалить свою смерть.