Свои
Шрифт:
Вдоль пологого заволжья вниз легко-легко как по воздуху плыли и отвесное правобережье с супротивного берега рассматривали. Впервые Змеевы горы увидели, — впрочем, ничего змеиного Поля в них не нашла. А возможно, папа Жени с папой Васенькой столь практически о напластованиях и отложениях рассуждали, что Поля всю поэзию проглядела. Зато утесы-лбища, — вот уж подлинно лбища! — действительно напомнили ей огромных древних животных, живших много-много лет назад, однажды приникших к воде, да так и застывших на веки вечные.
А каким величием поражали Столбичи, огромными колоннами когда-то величественного, но однажды исчезнувшего храма вознесшиеся над водой!
Но главным чудом, главным открытием, главным полюсом притяжения юной души, стала, конечно, Волга! То тихая, как невеста, вся в серебре да шелке, то воинственная и яростная, как мать,
Глава 9. Новые пути
Тяжело, неровно, рывками поднималась молодая страна, удивляя и пугая весь мир верностью новым представлениям.
Еще и представления эти были не вполне ясны, еще наверху шли споры о том, каким быть Советскому государству, но все отчетливее проступали сквозь бурьян разрухи уверенные очертания новых заводов и гидростанций, линии электропередач и дорог.
В доме Широких, после отъезда Горского, разместились приемные союзов, обществ, контор самого разного пошиба — от нэпмановских до партийных, а в здании мануфактуры — общежитие для батрачек. Лавка со складами отошла под сбор и хранение металлического лома; причем склады заполнились в первые же дни, и разгружать их никто не собирался, — вывозить лом было некому и не на чем. (Гужевых лошадок не хватало настолько, что иногда, при острой необходимости в упряжь лишенцев впрягали.) Вот и росли во дворе буро-черно-зеленые залежи чугуна, стали, меди и бронзы, отчего двор все более походил на одну большую свалку с узкими, красными от разливов ржавой воды тропинками между всхолмиями рельсов, люков, утюгов, битых колоколов, с наивысшим «пиком» на месте бывшей сушильни. Там батрачки поначалу помойную яму под бытовой мусор устроили, а как крысы со всех окрестностей сбежались, — известью все залили, землей прикопали, а сверху, для вящей надежности, лома побольше навалили. Тогда же сирени все извели. Хорошо, папа Васенька несколько черенков прибрал, вынянчил, потом у тележни пару кустов посадил. Кстати, из всех хозяйственных построек одна эта тележня и уцелела, потому что за Можаевыми значилась. Остальное на дрова ушло, освободив место под еще один «горный хребет».
Но несмотря на уныло-уродливый вид, вся эта картина была, видимо, столь ценна для властей своим содержанием, что для лучшей ее сохранности, у главного въезда во двор сторожа посадили, дабы воришек отпугивал, а то взяли моду: на одном пункте стащат — на другом по второму разу продадут. (Вот оно: «злость начало городов»[60]. В деревнях люди извека землю пахали, в селениях как умели жили, а в городах первым делом огораживались, потому как врагов да разбойников на уме держали. Отсюда и злость.)
Запасной въезд приказали силами жильцов заделать. А так как из постоянных жильцов только Можаевы и были, их ответственными и назначили. Зато обещали, когда вход перекрыт будет, — цветник со стороны двора развести позволят.
Данилыч тогда же на свалке столбики какие-то нашел, на месте домашнего въезда вкопал, проволоки колючей меж ними натянул. Папа Васенька эту путанку густым колючим кустарником обсадил, так что несладко пришлось бы разбойничку. А для добрых людей калитку сделали. Кто захочет войти, — достаточно в окошко людской постучать или в колокольчик дернуть, ему и откроют. А кроме как к Можаевым по той тропинке никуда и не пройдешь, ни в дом, ни в общежитие, — все пути металлоломом забаррикадированы.
Зато со стороны двора под окнами флигелька чудо-садик образовался. По выступавшей стене дома Широких виноград девичий пустили. В цветнике каких только цветов не высадили! от красоток с бархатцами до изысканных пионов с розами. Даже роскошный олеандр и тот принялся. И если случалось кому в этом палисаднике в тихий безветренный день очутиться, да к металлическому лому спиной оборотиться, — такая милая картинка взору представлялась, что про свалку само собой забывалось. Справа река дикого винограда, слева тележня в сирени, на месте старого въезда — пышная карагана[61], а к дому тропка мощеная ведет, от улицы калиткой отгорожена; сам домик всегда аккуратный, всегда в порядочке (спасибо Данилычу с Петькой), а уж чудо-садик какой! Зинаида Ивановна его «цветущим предгорьем» называла, чем порождала в душе Поли теплую,
Приветливей стало и в самом флигельке.
Мама Вера гостей не любила, и лишь после ее отъезда, в людскую вернулось можаевское хлебосольство. Наконец Поля воочию могла увидеть тех, о ком прежде знала, в основном, понаслышке.
Заходил милый Иван Оттович. Его не только без дома и без денег оставили, но даже на работу брать не хотели, — на то в верхах особое распоряжение было. Вот и оставалось человеку поденщиной зарабатывать, да и тут немногие навстречу шли, разве среди знакомых смельчаки находились или случайно кто нанимал. А человек ведь не милости — работы искал и христорадцем выглядеть не хотел, вот и начал людей сторониться. И сколько ни уговаривали его Можаевы заходить почаще, а то и пожить у них, — все тщетно. Зато каждый раз увидев его у калитки, радовались так, будто уж и свидеться не чаяли, лихорадочно придумывали, какой бы работой его озадачить, чтобы на прожитие хоть что-то подкинуть. А на прощание снеди «на дорожку» от всей души собирали!
К папе Васеньке все больше по вопросам духовным приходили, из батрачек некоторые часто забегали, да и со всего города жители шли, а бывало, и важные по виду, сверху откуда-то к нему заглядывали. Задержатся на минуту-другую, пошепчутся за закрытыми дверьми, на том и уходят, иногда — и Василий Николаевич с ними. От девочек не прятались, но от своих дел да разговоров подальше держали.
Знакомые по биостанции калитку можаевскую тоже хорошо знали. Однажды доктор Яблонский нового приятеля привел, некоего товарища Ванеева — преподавателя Высших сельскохозяйственных курсов из числа «красной профессуры», с которым папа Васенька особенно близко сошелся по своей любви к биологии. Чудное это было знакомство: истово верующий Василий Николаевич, которого женщины из общежития иной раз «молитвенником нашим» называли, и товарищ Ванеев, — атеист, избегавший даже слова «спасибо» за намек на Господа… Казалось бы, какие тут разговоры? А они иной раз так заговорятся, так увлекутся, что хоть полынь горькую вместо чая налей, — выпьют и не заметят, да еще чашечку попросят, и все в эмпиреях своих витают. Папа Васенька ему о своих тамбовских гербариях рассказывал, и даже некоторые, чудом сохранившиеся описания отдал. А он ему — про пшеницы разные, про то, как они от одной-единственной, как бы изначальной, по всей земле расселялись, и как человек может в эту естественную историю так включиться, что получит свойства, ранее невиданные, например, такую многолетнюю пшеницу выведет, которая самостоятельным, устойчивым видом в природу впишется. Это ж хлеборобам насколько легче было бы?! И так оба собеседника дорожили этими разговорами, что скоро товарищ Ванеев задумал Василия Николаевича на свою опытную станцию лаборантом устроить, но сам тогда же в долгожданную экспедицию отправился, поэтому и вопрос о переходе папы Васеньки на новую работу был временно отложен.
Две Аришины подружки приходили. Арина, как в медтехникум поступила, сразу с ними сошлась и других наперсниц уже не искала.
Одна подружка, Валя, чем-то напоминала Зинаиду Ивановну, тоже практичная, деловитая, но при этом очень родная. Даже ее низкий грудной голос, казалось, мгновенно переносил собеседника в мир домашнего уюта и спокойствия. Старшая сестра в рано осиротевшей, многодетной семье, она давно стала главной хозяйкой в доме, и теперь ко всем на свете относилась с ласковой заботливой снисходительностью, как к сестрам и братьям.
Другая девочка — Леночка. Грустная, нежная, задумчивая, с тихим взглядом больших серых глаз, она как будто тяготилась необходимостью жить среди людей, разговаривать, слушать, слышать. Что-то мучило ее настолько, что и будучи умненькой и старательной, училась она очень средне. Зато любила музыку, книги, и, казалось, только в них и забывала о своих печалях.
А вот Поленька без подружки осталась. Женечка к тому времени домой, в Ленинград, уехала, так что переписка — единственное, что им осталось. Зато уж и письма какие были! Тут тебе и строчки стихотворные, вензелями разукрашенные, и «рисунки на полях», и открыточка какая-нибудь. Ну, и конечно, о себе писали. Женя рассказывала, что после школы в музучилище поступать решила, и если с первого раза не получится, будет пытаться, пока не поступит. А Поле даже ответить было нечем: с будущим она не определилась, а настоящее уходило на школу и на Ликбез[62], которые не оставляли ни минуты свободного времени и, по ее мнению, не привносили в жизнь ничего интересного и заслуживающего внимания.