Свои
Шрифт:
— На тамбовщине мужики бучу подняли. «Эти» енералов своих нагнали. Один, говорят, богом мечен, глазами крив, другой и вовсе пшек. Нехристи, словом. Ядовитый газ пустить удумали. Баллоны уже завезли. Теперь думают, как бы все так устроить, чтобы самим не перетравиться. Предупреждаются…
— Да кого травить-то, не пойму? мужиков что ль? Да за что ж? — терялась Кузьминишна.
— Будто не было, чтоб люди друг друга ни за что убивали… — как-то слишком спокойно произнесла Фая.
— Ну тебя! — отмахнулась Вера, — опять свое жидовское мелешь. А у меня батюшка, дом, родня! — завыла она.
—
И над кухней повисло тяжелое молчание, прерываемое лишь всхлипами и шмыганьем.
Позже, когда вернулись из больницы Зинаида Ивановна с Василием Николаевичем, снова взрослые собирались на кухне, снова Вера им все пересказывала, снова плач стоял, и снова девочек раз за разом в детскую отсылали. И день, и два, и несколько в тиши да печали прошло. И долго еще стекались в людскую горькие вести с тамбовщины.
Тяжело и долго доходило до девочек, что нет им пути назад в Белую. Идти уже не к кому, прежние обитатели сгинули, кто от старости, кто в столкновениях… Сестер-инокинь из монастыря выгнали, церковь в Герасимовке обобрали да сожгли, а само семейство герасимовское рассеялось (кто с сестрами ушел, кто вместе с Мишей навсегда в тамбовской земле полег), зато в Новоспасском целый гарнизон «красных» расположился, — свою власть оружием да жестокостью насаждают, а все боятся. И чем больше боятся, тем жесточее становятся и сами, и противники их, и всюду, всюду рыщут люди недобрые, дух погибельный накликают.
Тяжело и долго понимала Поля, как это — жить без Белой, без папенькиной заимки, без лесной речушки, без Яружки. Вспоминала, вдумывалась и не могла понять, кому и чем помешали сестры-инокини, уютный приземистый «Герасим»? где теперь учиться окрестным детишкам? что случилось с жителями Белой, как могли они все исчезнуть? За какие такие грехи выпало им это наказание? За что? За что так с Зинаидой Ивановной, с папой Васенькой, с Аришей и Машей, и с нею, Полей? Мучительные вопросы изматывали ей душу, но увы! задать их было некому.
Ариша (даже Ариша!) с Машей вряд ли знали больше нее, и сами ходили бледные и заплаканные.
Мама Вера сидела дома, забыв о работе, то голубила дочек, то замирала, уставясь пустым взглядом перед собой, то бралась лихорадочно перебирать привезенные из Азорки памятные вещи, то снова призывала девочек.
Зинаида Ивановна слегла, замолчала и перестала есть.
Василий Николаевич из немочи не выходил, припадок за припадком — даже имена домочадцев забывать начал.
Петька и тот не справлялся: вдруг белел, кривился и убегал в тележню.
Наконец, Данилыч решился обеспокоить самого доктора Яблонского. К счастью, тот мешкать не стал, — тут же вместе с Данилычем во флигелек и явился.
Возможно, доктор этот лучше других смог бы объяснить Поле, что и почему происходит в Белой. Но ей уже не до тамбовщины было, — все ее мысли, вся душа сосредоточилась в одном-единственном, горячем и ясном желании, — чтобы все, наконец, поправились: чтобы Зинаида Ивановна начала есть, говорить и смогла встать, чтобы папа Васенька вырвался из охватившего его мрака, чтобы у мамы Веры взгляд стал осмысленным, живым, чтоб
Услышал ли Бог ее молитвы или помогли порошки и микстуры доктора Яблонского, через неделю-другую можаевский флигель оживать начал. Сначала мама Вера поправилась, потом девочки, потом Петька с папой Васенькой. Зинаида Ивановна болела дольше всех, но наконец и она заговорила и есть начала, но с сердцем так до конца жизни и мучилась. Даже с работы пришлось уйти. Вот и оставалось ей сидеть дома или дышать свежим воздухом у крылечка.
Надо сказать, что вся эта история с Белой и болезнью Можаевых повлияла на других домочадцев. Едва Можаевы от скорбей оправились, Трофимыч с Кузьминишной в деревню засобирались. (Сами из обычных крестьян были, с тех земель, что Николаю Сергеевичу когда-то принадлежали.)
Зинаида Ивановна как только не отговаривала, но они свое заладили: «Ежели так пойдет, — и на погост родной не допустят, где могилки родительские. И будешь в чужой земле как стервь гнить».
Взялся Данилыч стариков на место свезти, а Зинаида Ивановна и копеечку, и вещей разных в дорогу им собрала, да просила, как доберутся, весточку прислать, что живы-здоровы. Но уж ни весточки, ни самих стариков более не видели.
Вскоре затем и Фая умерла.
Розочку, не без участия мамы Веры, от работы в прачечной отстранили, чтобы она за Зинаидой Ивановной ухаживала да хлопотами домашними занималась. К тому же это охранило бы Горского от возможных неприятностей, связанных с тем, что в его хозяйстве для лишенки работа нашлась.
А скоро пришло время вспомнить о «сокровищах» Широких, убереженных Данилычем. К слову, сокровища были так себе. Широких же ни коллекционерами, ни банкирами не были, денег под матрасами не прятали. Главными ценностями мануфактуру в Саратове да школу в Белой считали: первую — для жизни, вторую — для души. Но теперь и фамильные драгоценности, и столовое серебро, и совершенные безделицы, от золотых до мельхиоровых, — все в ход шло. И не только ради болящей Зинаиды Ивановны, не столько ради живота, но главным образом, ради обучения девочек решились взрослые на такой шаг.
Всех трех сестер записали во вторую, платную, ступень школы. При этом Поля, хоть и была на год младше Маши, попала в один с нею первый класс второй ступени, — чтобы девочкам спокойнее было. Однако обрадовалась одна Арина. Очень она боялась, что без бумажки об окончании школы не сможет продолжить путь в медицину. А Поля с Машей приуныли. Поля за это время окончательно превратилась в трусиху, а Маше сама мысль о школе не нравилась. Там же все вокруг чужие, все незнакомо.
И то сказать, за годы революции совсем в Саратове дела с учебой расстроились. И хотя новые власти обязательное и бесплатное обучение для всех детишек провозгласили, и даже старую школу разогнать успели, но с новыми школами не торопились, а от старых единицы остались. Вот и бегали по улицам ребятишки, ни аза в глаза не знавшие. Тут уж родителю думай! А иной родитель и сам грамоту позабыл, и ничего, живет как-то, так на что ему дитя принуждать.