Свои
Шрифт:
Степка — Степан Петрович — в Розу пошел, вылитый цыганенок: волос черный, кудрявый, глаза — угольки, щеки румяные, губы что вишни алые. Того и гляди гитару в руки возьмет и в пляс пустится. А он и рос удивительно музыкальным, пластичным, и сам чувствовал внимание окружающих, и спешил их своими способностями удивить и обрадовать.
Зато Семен — Семен Петрович — кряжеват, неспешен был и шаг тяжел, словом, можаевской породы.
Но оба души друг в друге не чаяли: куда один, туда другой, одного позовешь, вдвоем идут, одному кусок дашь, поровну делят.
А уж какая из Розочки мать! Ни спать, ни есть ей не надобно, только бы за сыночками смотреть, их успехам радоваться.
Вот и спешила Поля с завода домой, Розочке на помощь,
Но не только из-за Семы со Степой противилась Поля лестному предложению «актеров». Сама идея вовлечения ее в театральную суматоху вызывала в ней смутную неприязнь. А вот работа над текстом, — другое дело. Разве это не счастливая возможность поговорить о самой речи, разбирая каждую фразу, каждое слово, знак, прочитывая слова как музыку, и сообщая им свои интонации, выискивая параллели и ключевые моменты? И Поля чувствовала близость к тому, что могло бы захватить ее так же, как медицина когда-то захватила Аришу, музыка — Женю, биология — папу Васеньку. Словом, Поля согласилась, хотя и с оговоркой, что все ее участие ограничится работой над речью, поскольку сам театр представлялся ей явлением непростым и сомнительным.
Скоро помимо нее к актерам присоединились новоявленные «художники», «музыканты», «рабочие сцены». С ними и обсуждения стали горячее, и каждая мелочь могла стать предметом таких глобальных рассуждений, до которых и самые большие умы не доходили.
А с первыми же прогонами появилась боязнь провала, мучения «получится — не получится». И чем больше были эти волнения, тем старательнее работали все участники. И чем старательнее они работали, тем больше разгорались страсти. В конце концов, напряжение возросло настолько, что единственной возможностью развязаться с ним мог быть только выход к зрителю: удачный, неудачный, какой-нибудь, — но оставаться дальше в столь воспаленном, взвинченном состоянии, оставаясь при этом рабочими металлургического завода, было уже невозможно.
И однажды представление состоялось.
Первые секунды Поля сидела как на иголках: от каждой запинки, съеденной паузы, проглоченной гласной у нее темнело перед глазами и становилось душно. Кто-то из сидящих рядом, заметив ее волнение, суетливо озаботился все ли у нее хорошо, не нужна ли помощь, чем помешал вслушиваться, так что оставалось только смотреть, отказавшись от волнений. И Поля смирилась с нечаянным бессилием, — она уже сделала все что могла, и теперь все будет как будет. И ощутив себя посторонним зрителем, получила неожиданное удовольствие, так что даже смутилась: не слишком ли она пристрастна к своим заводчанам.
Но представление и в правду прошло с успехом. О нем даже написали, и не только в заводской малотиражке, но и в местных газетах, и даже в краевых. Так что новоиспеченным актерам пришлось еще не раз выходить на сцену и встречаться с актерами и режиссерами других, городских и самодеятельных, театров, отвечать на вопросы журналистов и восторженной публики. На одной из таких встреч Поля познакомилась с Иваном Никифоровичем, преподавателем Саратовского театрального училища, которого обожала вся творческая молодежь города. Однако уважали этого седогривого льва почти все горожане.
Уважали за то, что несмотря на запреты цензуры, он не скрывал своей любви к произведениям писателя Корсакова, некогда местной знаменитости, о которой с теплом отзывался сам Чехов, в Москву его звал, но тот в любимом Саратове оставался, чем все горожане очень гордились. Теперь же книги Корсакова были изъяты из публичных библиотек, и даже имя его предпочитали не упоминать. Только не Иван Никифорович. Этот запросто мог взять и наизусть прочитать на публике что-нибудь из неодобряемого писателя, какой-нибудь рассказ, отрывок, монолог.
Кроме того, Иван Никифорович состоял в очень хорошем приятельстве с тем самым поэтом Стриковым, сохранявшим дореволюционный облик, который выступал
И даже самые строгие идеологи спускали Ивану Никифоровичу все его художества, не задаваясь лишними вопросами. После нескольких его киноработ, где он сыграл красных профессоров, после того, как эти работы были отмечены наверху самым положительным образом, — какие могли быть вопросы?
И вот этот-то Иван Никифорович однажды сам представился Полине, о которой узнал от заводских «актеров». Разговор по началу несколько напугал Полину. Неприятно ей было, что ее вот так, напрямую «привязывают» к театру, не понравилось, что чуть ли ни с первых слов, почтенный Иван Никифорович попросил прочитать что-нибудь из любимого. Но отказывать этому «властителю и дум, и душ» было бы дурным ломанием, и она, смирившись, прочитала первое что пришло в голову — что-то из детского, короткое и простое, после чего выразила надежду, что на этом ее мучения закончатся.
— Думаю, они только начинаются, — возразил Иван Никифорович.
Позже он еще несколько раз заходил на завод, беседовал с другими «актерами» и с теми, «кому интересно». Но уже скоро стало очевидно, что его профессиональный взгляд нацелился именно на Полю. И вскоре ощущение это подтвердилось, — на имя заводского правления пришла рекомендация направить Можаеву Полину Васильевну на учебу в театральное училище[70].
И правление согласилось. Возможно, с его высокой стороны это была дань моде или авторитету самого Ивана Никифоровича. В любом случае, Поля чувствовала себя отвратительно как никогда. Делать свой выбор, пусть и странный, можно сказать, случайный, и следовать ему еще куда ни шло: сам выбрал — сам живи. Но заниматься тем, к чему тебя обязывают вопреки желанию, — вот что действительно возмущало Полю. Она и к начальству ходила с просьбой оставить все как есть, и к седогривому Ивану Никифоровичу в Театральное — отговорить его пыталась, потому что ни желания, ни артистизма в себе не чувствовала.
Только он на своем стоял, рассказывал, что из людей, артистичных по натуре, не всегда получаются хорошие актеры. Слишком они собой дорожат, собственными манерами, жестами, интонациями, словом, «себя в искусстве любят». А вот люди неуверенные, слишком требовательные к себе нередко становятся истинной опорой театрального искусства.
О легендарной Ермоловой рассказывал, которую Станиславский «эпохой русского театра» называл, и которая вопреки, а может, благодаря своей неуверенности, проработав над ролью шесть лет, такую Жанну дАрк зрителю явила, что воспоминания о ней вошли в сокровищницу театрального искусства. Такая вот неуверенность! Приводил в пример Шаляпина, который даже к врачу обращался, чтобы страх сцены перебороть. Но историю с Шаляпиным Поля и так хорошо знала, а вот про Ермолову впервые слышала… И не столько рассказы Ивана Никифоровича, сколько книги о ней, о ее творчестве, воспоминания современников (сама Мария Николаевна никаких мемуаров не оставила) глубоко запали в робкую душу Поли.