Святость и святые в русской духовной культуре. Том 1.
Шрифт:
Это согласие в принципе в том, что прореченное сбывается, объединяет и ту и другую сторону, но разъединяет их то, что они по–разному определяют время явления помазанника, пророчество о котором, несомненно, главное. Обсуждение этого вопроса предрешает перебор целого ряда других тем, разъединяющих обе стороны разностью их трактовки (обрезание, отношение к идолам, алиментарное табу и т. п.). Наиболее интересный фрагмент этой части связан с вопросом иудеев о том, как можно, поклоняясь идолам, думать, что этим воздается честь Богу. Этот вопрос для Константина, при жизни которого, совсем недавно, была одержана победа над иконоборцами, был актуален, и ответ уже был сформулирован заранее. Здесь Константин был во всей своей силе, и ответ его иудейским мудрецам, предполагающим неизжитое язычество в христианстве, заслуживает приведения его полностью:
первое ся научите разделяти имена, что есть икона, и что есть идолъ, и тако смотряще, не поступайте на христьяны. Десять бо именъ въ вашемъ языце (о семъ образе лежить. Вопрошю же вы азъ: образъ ли скинья, юже виде въ горе Моисии и изнесе, или образъ образа художьствомъ сдела, прикладомъ образъ, клины и усмы и серестеми и херовимъ изрядны? Понеже то тако сотвори, наречем ли вы того ради древу и усмомъ и серьстемъ честь творити и кланятися, а не Богу, давшему в то время такыи образ? Тако же и о Соломони цръкви, понеже иконы херувимьскы и ангелскы, и инехъ многы образы имаше. Такоже убо и мы христьяне угожьшихъ
Составитель ЖК, перед тем как подвести итог диспуту в тот день, замечает: «Отъ многа же мы се украчьше въ мале поможихомъ селико, памяти ради, а иже хощете совръшеныхъ беседъ сихъ святыхъ искати, въ книгахъ его обрящете я, еже преложи учитель нашъ и архиепископъ Мефодіи, брать Константина философа, раздели е на осмь словесъ, и ту узрите словесную силу отъ Божіа благодати, яко и пламонь палящь на противныя» [попытка определения состава этих 8 слов была предпринята Георгиев 1957 (записи четырех диспутов с Аннием, евреями, арабами и латинским духовенством в Венеции, три сочинения, касающиеся темы обретения мощей св. Климента, перевод еврейской грамматики; ср., однако, возражения — Vavrinek 1963, 67–68); в приведенном выше фрагменте ЖК впервые появляется имя Мефодия, вскоре упомянутое еще раз в эпизоде поиска воды в безводной пустыне]. А сам итог диспута составитель ЖК оценивает как положительный. Таким он показался и хазарскому кагану и его вельможам, благодарившим Константина («богомъ еси семо посланъ на созданіе наше, и вся книги умееши отъ него, въсе еси по чину глаголалъ, досыти наслаждь вся ны медвеныа сладости словесы святыхъ книгъ»), но все–таки этой «медвяной сладости» было недостаточно: почувствовав вкус ее, эти «некнижные» люди взалкали большего и обратились к Константину с просьбой: «Но мы есмы некнижнаа чядь, сему же веру имемъ, яко се тако есть отъ Бога. Паче же аще хощеши покоити душа наша, всяко исправление притъчями скажи намъ по чину, егоже у тебе вопрашаемъ».
И на следующий день, когда все снова собрались вместе, они подтвердили свое вчерашнее желание — «скажи намъ, честны мужю, притъчями и умомъ веру, якоже есть лучши всехъ». Эта потребность «некнижной чяди», нескольких наивных хазар из окружения кагана, сбитых с толку богатством выбора, в изложении веры «притъчями и умомъ», художественными «сюжетными» образами и логически–рациональными доводами, аргументами, трогательна и несет на себе печать подлинности, вводя читателя в атмосферу интеллектуальных интересов и запросов хазарской знати середины IX века. Более удачного вероучителя и проповедника, чем Константин, трудно было найти хазарам, потому что он владел в равной степени и искусством простого, живого, доходчиво–убедительного «приточного» рассказа с прозрачной моралью и «умением ума», логикой воплощения смысла в конструктивной форме. И в словесной партии Константина оба этих начала органически сочетались: «приточное» увлекало слушающих, давая пищу их уму и воображению, пробуждая мысль и приводя ее в движение, подводя к той грани, на которой формируются проблемообразующие вопросы. Так, Философ рассказал хазарам историю о том, как у некоего царя при дворе жили двое супругов, которых он очень любил и почитал. Но когда они согрешили, он изгнал их из своей земли. Изгнанные, они жили в нищете и породили детей (этот сюжет поразительно напоминает то, что рассказал о себе и своем роде Константин, представляясь кагану, и что как бы воспроизводит и историю прародителей, изгнанных из Рая). Возросши, они советовались друг с другом, как бы восстановить прежнее положение, утраченное их родителями. Один говорил и предлагал одно, другой — другое, третий — третье. Смысл этой аллегории слушателям был понятен, и, вероятно, они с напряженным вниманием следили за рассказом. В этой точке рассказа Константин, как бы скрывшись за образами детей и передавая им свое слово, формулирует тот смысл, к которому приблизилась притча: дети не только представляли каждый свое мнение, но и «съветъ деаху, которому съвету убо достоитъ быти? Не добреишему ли?» Это заострение проблемы, логическая экспликация притчи вовлекла слушателей в обсуждение: «что ради сице глаголеши? Свои бо кождо съветъ добреи творить иного» […], и, понимая, что дело не в разности «советов», но в выборе лучшего из них, главная просьба — «Скажи же, которыи разумеемъ добреи отъ сихъ». И Константин, уходя от «приточной» образности к логически заостренным вопросам, подводящим к органически вытекающим из них ответам, в два приема подходит к выводу. Он говорит приблизительно следующее: Огонь испытывает серебро и золото, а человек разумом отсекает ложь от истины. Отчего произошло первое грехопадение, не от взглядов ли на сладкий плод и не от желания ли сравняться с Богом? [«тако есть», — отвечают хазары]. Если кто заболел, съев меда или напившись студеной воды, и к больному придут два врача, причем один из них посоветует съесть еще меду или выпить еще студеной воды, а другой, напротив, предпишет принимать противоположное лекарство — вместо меда пить горькое, а вместо студеной воды — теплое и греющее, то какой из врачей искуснее лечит? [«иже противная врачевьства заповеда. Горестью бо житья сего похотную сласть достоить умрътвити, и смирениемъ гордость, а противнымъ противная врачююще. И мы бо глаголемъ: яко древо, еже первое тернъ створить, то последи сладокъ плодъ приплодитъ», — отвечают хазары, едва ли вполне сознавая, что это их теперешнее мнение подготовлено предыдущими рассуждениями и образами Константина — и «умомъ» и «притъчями»]. Итог подводит Константин Философ — «добре рекосте. Христовъ бо законъ остроту являетъ Божия житья, потомъ же въ вечныхъ жилищихъ стократицею плодъ приноситъ».
Семя, брошенное в душу своих слушателей Константином, упало на благодатную почву и должно было дать добрые плоды. И только уже для того чтобы выяснить все до конца и поставить точку, один из советников кагана задает свой последний вопрос — почему христиане не признают Махмета–Мухаммеда, который признавал заслуги Христа и даже восхвалил его в своих книгах? В ответ Константин предлагает вопрошающему жесткую конструкцию, в которой надо сделать выбор между пророком Даниилом, предсказавшим, что перед явлением Христа прекратятся все видения и пророчества, и говорившим от Божьего духа, и лжецом и погубителем общего спасения Махметом. Ответ–выбор ясен: «сарацинское» и «иудейское» должно быть отброшено, а «христианское» оказывается наилучшим. Первый из советников кагана, обращаясь к присутствующим здесь «приятелемъ жидовъскымъ», говорит: «божіею помощію гость сіи въсю гръдыню срачиньскую на землю съвръше, а вашу на онъ полъ превръже, яко скверну» и — как последний вывод из всего диспута: «яко же есть далъ Богъ власть надъ всеми языкы царю христиіаньску и мудрость съврьшену, тако и веру въ нихъ, и кроме ея никтоже не можетъ живота вечнаго жити. Богу же слава въ векы». Со слезами обращается к слушающим с последним наставлением Константин: теперь для него они — «братіе и отци, и друзи, и чяда» [заслуживает внимания подчеркнутая неодинаковость отношения Константина к двум «нехристианским» верам — иудейству и мусульманству: по отношению к первому — уважение, признание заслуг и сожаление о том, что евреи упустили из внимания ключевой момент священной истории — воплощение Христа; по отношению к мусульманству — совершенно нехарактерные и необычные для Константина злобные слова в адрес того самого Махмета, который так высоко ценил Христа: «а Махмета же вси вемы,
Хазарская миссия Константина, столь подробно описанная в ЖК и достаточно детально воспроизведенная здесь, дает наибольшее количество сведений для суждения о Константине как учителе, просветителе, проповеднике, как полемисте, о форме и стиле его участия в религиозных вероучительных диспутах, наконец, о тех человеческих особенностях его, которые просвечивают за «деловым» изложением хода споров и рисуют Константина в привлекательных, без всякого преувеличения и форсирования, красках. Иногда создается впечатление, что часть информации об этих свойствах Константина–человека бесконтрольно, помимо воли составителя ЖК, проникла в текст «Жития». Эти «невольные» детали особенно дороги в наше время, когда с такой настоятельностью встает вопрос о соотношении святости и человечности, с одной стороны, и «исторического», проходящего и «сверх–исторического», вечного, с другой.
О моравской миссии, существенно отличавшейся по своему характеру от предыдущих, достаточно подбробно говорилось выше. За сорок месяцев, проведенных в Моравии [«Итальянская легенда» говорит о четырех годах с половиной, «Житие Мефодия» — о трех], у Константина, вероятно, были возможности для диспутов с представителями немецкого духовенства в составе баварских миссий, но никаких определенных сведений об этом, кажется, не сохранилось; тем не менее само присутствие этого элемента в Моравии в годы, когда там был Константин, несомненно, и учет его необходим в большей степени, чем предполагалось ранее (ср.: Vаvriіпек V. Christianisierung und Kirchenorganisation Grossm"ahrens. — «Historica» VII, 1963; Ratkos P. Kristianzacia Vеl'ky Moravy pred misio Cyrila a Metoda. — «Historicky casopis» 1971, № 4; Bosi K. Probleme der Missionierung des b"ohmischen–m"ahrischen Herrschaftsraumes. — In: Siedlung und Verfassung B"ohmens in der Fr"uhzeit. Wiesbaden, 1967 и др.). Но главное дело Константина в Моравии не заключалось в диспутах: те, ради которых, и то, ради чего он приехал сюда, не требовало споров и убеждений. Главным делом были ученики (некоторые из них известны по именам, приводимым в «Житии» Климента Охридского, ср. MMFH II, 206; среди наиболее выдающихся были сам Климент, Наум и др.), славянская азбука, переводы священных и богослужебных текстов на славянский язык. Старший брат Мефодий был ему в этом деле первым помощником, который во многих случаях брал на себя большую ношу: он был, очевидно, более практичен, более склонен к черновой работе, прежде всего к организационным ее формам, он лучше Константина знал славянский язык, и судьба его была иная (папа Николай «свести же на поповьство блжнаго Мефеодия»), но spiritus movens всего дела, конечно, сам Константин. ЖМ свидетельствует об этом: отправляясь в Моравию, он «поимъ Мефеодия. начать же пакы съ покоръмъ повинуяся служити философу и учити съ нимъ».
И тем не менее пора диспутов не кончилась для Константина на хазарской миссии. Предстоял еще, вероятно, самый сложный, порой очень жесткий спор, который, несмотря на заключение ЖК, что Константин «сими же словесы и инеми больши посрамль и остави», никого ни в чем не убедил. Этот спор состоялся в Венеции, где «собрашася на нь латиньстіи епископи и попове и чернорисци, яко врани на соколъ, и воздвигоша триязычную ересь». Константин сразу же был приведен к ответу: «скажи намъ, како ты еси ныне створилъ Словеномъ книгы, и учиші, а ихже несть никтоже инъ первее обрелъ, ни апостолъ, ни римьскыи папежь, ни феологь Григории, ни Иеронимъ, ни Августинъ? Мы же три языкы токмо вемъ, имиже достоить въ книгахъ славити бога, евреискы, еллиньскы, латиньскы». Сейчас и здесь истина не интересовала нападающую сторону: важны были авторитет, традиция, а отчасти и мы сами; закрытость новому и ориентация на неподвижное и неизменное помогали свою глухоту и слепоту оправдывать ссылками на то, что было, как на то, что только таким и должно быть. При всем том перед Константином были люди серьезные и эрудированные, хорошие организаторы и руководители верующих, с большим опытом. Здесь спор мог идти на равных, не так, как с сарацинами или хазарами: притчам здесь не было места, но и доводы разума разбивались о стену не непонимания, но нежелания понять, за которым стояло нежелание что–либо изменять в привычном неподвижном, как казалось, проверенном опыте.
Константин, очевидно, понимал невыполнимость стоящей перед ним задачи. И все–таки отказаться от спора было нельзя. Оставалось, чтобы не свести спор на препирательства двух глухих, или взывать к здравому смыслу и совести, или же ссылаться на авторитеты, доказывая, что они нигде не высказывали то, что якобы было нарушено им, Константином. Попыткой прервать плотную ткань непонимания и предубежденности были уже первые его фразы — «не идет ли дождь отъ Бога равно на вся, или слънце такоже не сияетъ ли на вся, ни ли дыхаемъ на аеръ равно вси? То како вы ся не стыдите, три языкы токмо мняще, а прочимъ всемъ языкомъ и племеномъ слепымъ веляще быти и глухымъ? Скажите ми, Бога творяще немощна, яко не могуща сего дати, или завистлива, не хотяща дати?» Это была апелляция к всеобщему, естественному, универсальному, доказательств не требующему, так сказать, сверх–эмпирическому. Но если она не действует, то, может быть, стоит обратиться к реальной жизни, к тому, что уже есть, к наглядным примерам, к узусу, опровергающему выдвигаемые латинянами старые догмы? И второй шаг Константина — выход в это конкретное эмпирическое и историческое пространство. «Мы же многы роды знаемъ, — обращается Константин к своим оппонентам, — книгы умеюща и богу славу воздающа своимъ языкомъ кождо. Яве же суть си: Ормени, Перси, Авазъги, Иверіи, Соугди, Готьфи, Обри, Турсіи, Козари, Аравляни, Егуптяни, Соури и иніи мнози [С некоторыми из этих народов, а возможно, и письменностями Константин был или мог быть знаком лично — хазары, абхазы (авазги), сирийцы, готы (крымские), авары, о некоторых народах мог иметь представление по встречам с отдельными их представителями (как с согдийцами, часто посещавшими Царьград с торговыми целями, правда, особенно в VI–VII вв., ср. Rechacek 1971), наконец, о других мог знать из литературы, в частности, и патристической. Во всяком случае эрудиция Константина в этом вопросе обширна и вызывает удивление: кое–что из перечисляемого им применительно к IX веку было открыто на тысячелетие позже. Несомненно, что многое из этого было известно ему по личному опыту. Полезную сводку по этой теме дает Флоря 1981, 135–137].
Но, допуская, что и этот аргумент не будет принят, Константин делает третий шаг ради того, чтобы быть понятым: «Аще ли не хощете отъ сихъ разумети, поне отъ книгъ познаите судію». Прислушайтесь к бесспорным авторитетам Священного Писания, — как бы призывает Константин («И пакы… и пакы…» неслучайно не раз повторяется далее). Здесь и Давид («поите господеви вся земля, поите господеви песнь нову»), и Матфей, и Марк, и апостол Павел, сказавший в Послании Коринфянам: «хощу, да вси языкы глаголете, паче же да прорицаете» (далее приводится длиннейшая цитата, собственно целое рассуждение из Первого Послания 14, 5–33, 38–40, ср. также Филипп. 2, 11). Спор был бессмысленным и бесплодным: глухие остались глухими. Но вопрос, ставший предметом спора в Венеции («въ Натцехъ»), был решен временем в пользу Константина [то, что спор происходил именно в Венеции, по–разному объясняется исследователями (обзор точек зрения по этому вопросу дан Флоря 1981, 132–133); скорее всего Венецию этого фрагмента надо понимать как обозначение области (а не города), в которой находилась Аквилея, куда могли направляться солунские братья, чтобы рукоположить своих учеников («и иде святитъ ученикъ своихъ»)].