Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Святость и святые в русской духовной культуре. Том 1.

Топоров Владимир Николаевич

Шрифт:

Zagiba F.

1971 Das Geistesleben der Slaven im fr"uhen Mittelalter. Wien, Koln, Graz.

Zandee J.

1971 Le Messie. Conceptions de la royaut'e dans les religions du Proche–Orient ancien. Revue de Vhistoire des religions, t. CLXXX, № 1.

IV

ТРУЖЕНИЧЕСТВО ВО ХРИСТЕ:

(ТВОРЧЕСКОЕ СОБИРАНИЕ ДУШИ И ДУХОВНОЕ ТРЕЗВЕНИЕ)

ФЕОДОСИЙ ПЕЧЕРСКИЙ

ВВЕДЕНИЕ

Современный историк православия и русской культуры пишет:

История русской культуры, вся она в перебоях, в приступах, в отречениях или увлечениях, в разочарованиях, изменах, разрывах. Всего меньше в ней непосредственной цельности. Русская историческая ткань так странно спутана, и вся точно перемята и оборвана. «Для русской истории наиболее характерны расколы и катастрофические перерывы» (Н. А. Бердяев). Влияния в русском развитии вообще чувствуются сильнее, чем творческая самодеятельность. В самой народной душе противоречий и невязок гораздо больше, чем то допускали славянофилы или народники. Быт и бунт в ней странно сочетаются […] Петр Киреевский верно указывал, что Россия живет как бы во многоярусном быту. Это остается верным и о внутреннем

быте, о тончайшем и внутреннем строении народной души. Издавна русская душа живет и пребывает во многих веках или возрастах сразу. Не потому, что торжествует или возвышается над временем. Напротив, расплывается во временах. Несоизмеримые и разновременные душевные формации как–то совмещаются и сростаются между собой. Но сросток не есть синтез. Именно синтез и не удавался… Эта сложность души — от слабости, от чрезмерной впечатлительности. В русской душе есть опасная склонность, есть предательская способность к тем культурно–психологическим превращениям или перевоплощениям, о которых говорил Достоевский в своей Пушкинской речи. […] Этот дар «всемирной отзывчивости», во всяком случае, роковой и двусмысленный дар. Повышенная чуткость и отзывчивость очень затрудняет творческое собирание души. В этих странствиях по временам и культурам всегда угрожает опасность не найти самого себя. Душа теряется, сама себя теряет, в этих переливах исторических впечатлений и переживаний. Точно не поспевает сама к себе возвращаться, слишком многое привлекает ее и развлекает, удерживает в инобытии. И создаются в душе какие–то кочевые привычки, — привычка жить на развалинах или в походных шатрах. Русская душа плохо помнит родство. И всего настойчивее в отрицаниях и отречениях… Принято говорить о русской мечтательности, о женственной податливости русской души… В этом есть известная правда… Но источник болезни не в том, что пластичная и легкоплавкая стихия природной жизни не была скреплена и охвачена «логосами», не окристаллизовалась в культурном делании. Нельзя русский соблазн измерить и исчерпать в таком натуралистическом противопоставлении «природы» и «культуры». Этот соблазн рождается уже внутри культуры. Вообще сказать, «народный дух» есть не столько биологическая, сколько историческая и творимая величина. Народный дух созидается и становится в истории. И русская «стихия», это совсем не врожденный «аффект бытия», не тот «древний хаос», природный и родимый, еще не прозревший, еще не просвещенный и не просветленный умным светом. Это хаос новый и вторичный, хаос исторический, хаос греха и распада, падения, противления и упорства, — душа потемневшая и ослепшая. […] Действительный источник русской болезни не в этой «естественной» текучести народной стихии, скорее в неверности и непостоянстве народной любви… Только любовь есть подлинная сила синтеза и единства. И вот, русская душа не была тверда и предана в этой своей последней любви. Слишком часто заболевала она мистическим непостоянством. Слишком привыкли русские люди праздно томиться на роковых перекрестках, у перепутных крестов […] И есть в русской душе какая–то особенная страсть и притяжение к таким перепутиям и перекресткам. Нет решимости сделать выбор. Нет воли принять ответственность. Есть что–то артистическое в русской душе, слишком много игры. Душа растягивается, тянется и томится среди очарования. Но очарование не есть любовь. Не любовь и любование. Укрепляет только жертвенная и волевая любовь, не накат страсти, не медиумизм тайного сродства. Но не было в русской душе именно этой жертвенности, не было этого самоотречения перед истиной, этого последнего смирения в любви. Душа двоится и змеится в своих привязанностях. И позже всего просыпается в русской душе логическая совесть, — искренность и ответственность в познании. Два соблазна зачаровывают русскую душу. Соблазн священного быта […]. И соблазн пиетического утешения […]. Нет творческого приятия истории, как подвига, как странствия, как дела… В русском переживании истории всегда преувеличивается значение безличных, даже бессознательных, каких–то стихийных сил, «органических процессов», «власть земли», точно история совершается скорее в страдательном залоге, более случается, чем творится. […] Выпадает категория ответственноcти. И это при всей исторической чувствительности, восприимчивости, наблюдательности… В истории русской мысли с особенной резкостью сказывается эта безответственность народного духа. И в ней завязка русской трагедии культуры. Это христианская трагедия […] Трагедия вольного греха, трагедия ослепшей свободы […]. Это трагедия двоящейся любви, трагедия мистической неверности и непостоянства. Это трагедия духовного рабства и одержимости… Поэтому разряжается она в страшном и неистовом приступе красного безумства, богоборчества, богоотступничества и отпадения… Поэтому и вырваться из этого преисподнего смерча страстей можно только в покаянном бдении, в возвращении, собирании и трезвении души… Путь исхода лежит не чрез культуру или общественность, но чрез аскезу, через «внутреннюю пустыню» возвращающегося духа…

[…] Подлинный исторический синтез не столько в истолковании прошлого, сколько в творческом исполнении будущего

(Флоровский 1981:500–502, 520)

Эту очень глубокую и поразительно точно выверенную характеристику соблазнов и грехов русской души необходимо постоянно иметь в виду при размышлениях о судьбах русской культуры, о ее прошлом и будущем, ее ключевых моментах, взлетах и падениях, открывающихся перспективах и закрывающихся линиях оказавшихся тупиковыми, и — особенно — о ее настоящем, взятом не только и не столько в аспекте возможностей, ожиданий, намерений, желаний, рассуждений, слов, сколько под знаком долженствования, осуществления, творчества, дела. Для оценки путей православия, составляющего основу и лучшую часть русской культуры, приведенная выше характеристика тем более верна, что православие образует тот духовный центр или, иначе, тот главный нерв, где все выступает в особенно чистом, выявленном виде, предельно диагностично, «свидетельствующе», значимо. Более того, все духовные подвиги, как и срывы и падения, персонифицированы, освещены светом личности или затмены ее тенями.

Русские святые или — более общо, отвлеченнее, но и шире — русская святость разделяют эти соблазны, а иногда и эти грехи. Действительно, на Руси святость легче и проще и уж, конечно, чаще достигалась на путях мученичества, страстотерпчества, аскезы в ее крайних формах, отшельничества, мистицизма, юродства и т. п., чем труженичества — постоянного, последовательного, целенаправленного, просвечиваемого и освящаемого логосными смыслами. И в этом предпочтении «крайнего», в навыке и способности к нему, в готовности и, если угодно, тяге к предельному, в этом глубоко укорененном чувстве сродства человека и крайних, жесточайших условий его испытания нужно видеть важное свидетельство особенностей святой души, прочувствованных и понятых на Руси как ведущие и в значительной степени определивших тот максимализм («все или ничего»), то чувство или сознание последнего часа, которые

нередко приводили к трагедии (или к ее порогу), как только они выходили из сферы святости и подхватывались — приблизительно, на глазок, наспех, упрощенно, с несостоятельными или необязательными продолжениями и выводами — в мирской профанизирующейся среде и преобразуемой по ее образцу и меркам жизни.

Разумеется, это чувство («философия») конца — своего личного или всеобщего — было порождено соответствующим типом культуры и историческими обстоятельствами, которые в свою очередь не раз и весьма значительно определялись и направлялись этими особенностями русской души — и в их неявном, неосознанном виде, и в виде уже прочувствованных и/или осмысленных и выраженных эксплицитно чувств–идей. История в этой ситуации оказывается сродни (независимо от того, что причина и что следствие) душе, а душа — истории. И обе вместе они своим составом и своей сутью соотносятся с «русским» пространством и «русским» временем, с их разрывами, с их лишенными связей участками «твердой земли», с их «несплошностыо» и «несквозностью», аморфностью, страдательностью, экстенсивностью, слабой заполненностью людьми и событиями, медленной и непоследовательной «окультуренностью», неустроенностью и бесприютностью, с их отчуждающей холодностью и, если продумать до должной глубины, порождаемым ими чувством тоски или страха, в котором первородное и природное не всегда отделимо от вторичного, «созданного», культурного.

Вот уже почти полтораста лет протекло с тех пор, как Государь Петр I прочистил нам глаза чистилищем просвещения европейского, дал в руки нам все средства и орудия для дела. И до сих пор остаются так же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, так же бесприютно и неприветливо все вокруг нас, точно как будто мы до сих пор еще не у себя дома, не под родной нашей крышею, но где–то остановились бесприютно на проезжей дороге; и дышит нам от России не радушным, родным приемом братьев, но какою–то холодною, занесенною вьюгой почтовой станцией, где видится один ко всему равнодушный почтовый смотритель с черствым ответом: «Нет лошадей».

(Гоголь. Выбранные места из переписки с друзьями) [507]

507

Не случайно, эти слова стали исходным пунктом того понимания России и стоящих перед нею задач, которое было развернуто в речи князя E. Н. Трубецкого на заседании, посвященном 100–летию рождения Гоголя, в Московском Университете. Учтя опыт революции 1905 г. и в предощущении будущих, еще более разрушительных и страшных событий, E. Н. Трубецкой писал:

Отчего это случилось? Прежде всего от той экстенсивности национального характера, которая воспиталась в борьбе с пространством, от нашей ненависти ко всему, что носит на себе печать какого–нибудь предела, от нашей неспособности в чем–либо себя обуздать и ограничить. Мы захотели одним взмахом перелететь безграничное пространство; когда это не удалось, у нас разом опустились руки. Русскому нужно или все, или ничего; все относительное его не интересует. Все ограниченное разрушается его тоской по беспредельному […]. Максимализм может быть не созидательным, а только разрушительным началом. Творчество выражается не в прямолинейном отрицании всяких границ, не в утверждении той отвлеченной беспредельности, которая превращает жизнь в пустыню. Напротив, оно вносит предел в беспредельное. Надо раз навсегда покончить с правилом: «или все, или ничего», — иначе из нас ничего и не выйдет. Надо никогда не ослабевать в искании России и сквозь бедность окружающей жизни уметь различать ее идеальный духовный облик. Когда–нибудь она победит и наполнит содержанием беспредельное пространство, с которым она нынче борется: оно перестанет быть пустым и бесприютным. В этом порукой нам наше великое искусство, которое заселяет пустыню образами, — тот гениальный творческий дар, который явился в произведениях наших художников.

(Трубецкой 1914:144–146)

Об этом же, по сути дела, писал позже и автор Русской идеи в самом начале своей книги, в основополагающей, так сказать, ее части:

Есть соответствие между необъятностью, безграничностью, бесконечностью русской земли и русской души, между географией физической и географией душевной. В душе русского народа есть такая же необъятность, безграничность, устремленность и бесконечность, как и в русской равнине. Поэтому русскому народу трудно было овладеть этими огромными пространствами и оформить их. У русского народа была огромная сила стихии и сравнительная слабость формы. Русский народ не был народом культуры по преимуществу, как народы Западной Европы, он был более народом откровений и вдохновений, он не знал меры и легко впадал в крайности.

(Бердяев 1946:6)

Рассматриваемое в столь широком контексте, пространство может и должно пониматься как один из важнейших источников структуры русской души, представляющей собой одновременно и его порождение и его образ. Поэтому и в душе — то же сочетание беспредельности, необъятности, крайностей, тяги к ним и провалов, разрывов, незаполненности. Понятно, что русская душа, выводимая из пространства и/или ориентированная на него, интимно связанная с ним и глубоко чувствующая его, особенно чутка к нему, так сказать, конгениальна ему, и даже время, к которому нет особого вкуса и интереса, строится по модели именно такого «русского» пространства, и эта выделенность пространства в ущерб времени (обратная ситуация наблюдается в еврейской культуре, начиная уже с древности, и в европейской культуре Нового времени) сама по себе говорит об очень многом.

В частности, с этой особенностью связано и то, что обычно квалифицируется как «неисторичность» (или «слабая историчность»), «внеисторичность» русского народа. Не вдаваясь здесь в рассмотрение этого вопроса, имеющего и свои сложности, можно сказать о том же осторожнее: прорыв к сфере «исторического» на Руси чаще (легче?) достигался подвигами духовного характера (вера, язык, литература, искусство, творения народного духа — от идеи крестьянского мира до надежды обретения Царства Божьего, с которым этот мир по замыслу соотносится, здесь и сейчас), чем деяниями, приводящими к созданию материально–экономических ценностей, производимых «хлеба насущного» ради, и конкретных социальных институций «исторического» типа.

Тем не менее, было бы непростительной ошибкой не заметить тот путь, на котором духовное и материальное созидание не только не противоречат друг другу, но и органически, целесообразно и благодатно сочетаются одно с другим, и упустить из виду тех великих подвижников на Руси, которые вступили на этот путь, успешно подвизались на нем и до конца совершили свой подвиг, понимаемый ими как выполнение долга, осознанного и продуманного, а не как решение вдруг возникшей и потому принципиально случайной «сверхзадачи».

Поделиться:
Популярные книги

Подземелье

Мордорский Ваня
1. Гоблин
Фантастика:
фэнтези
эпическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Подземелье

Идеальный мир для Лекаря 15

Сапфир Олег
15. Лекарь
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 15

Звезда сомнительного счастья

Шах Ольга
Фантастика:
фэнтези
6.00
рейтинг книги
Звезда сомнительного счастья

Надуй щеки! Том 7

Вишневский Сергей Викторович
7. Чеболь за партой
Фантастика:
попаданцы
дорама
5.00
рейтинг книги
Надуй щеки! Том 7

Идеальный мир для Лекаря 27

Сапфир Олег
27. Лекарь
Фантастика:
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 27

Record of Long yu Feng saga(DxD)

Димитров Роман Иванович
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Record of Long yu Feng saga(DxD)

Барон нарушает правила

Ренгач Евгений
3. Закон сильного
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Барон нарушает правила

Кодекс Крови. Книга VII

Борзых М.
7. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга VII

Вторая мировая война

Бивор Энтони
Научно-образовательная:
история
военная история
6.67
рейтинг книги
Вторая мировая война

Ржевско-Вяземские бои. Часть 2

Антонова Людмила Викторовна
6. Летопись Победы. 1443 дня и ночи до нашей Великой Победы во Второй мировой войне
Научно-образовательная:
военная история
6.25
рейтинг книги
Ржевско-Вяземские бои. Часть 2

Невеста снежного демона

Ардова Алиса
Зимний бал в академии
Фантастика:
фэнтези
6.80
рейтинг книги
Невеста снежного демона

Ваше Сиятельство 3

Моури Эрли
3. Ваше Сиятельство
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Ваше Сиятельство 3

Идеальный мир для Лекаря 5

Сапфир Олег
5. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 5

Измена. Он все еще любит!

Скай Рин
Любовные романы:
современные любовные романы
6.00
рейтинг книги
Измена. Он все еще любит!