Сын детей тропы
Шрифт:
Тянуло жареным мясом. Горели костры, двор был полон, а дверь то и дело открывалась. Люди, разодетые, как на праздник, в зелёное, алое и синее, сидели за столами и у огня, бродили с кружками, танцевали. Тут же крутились псы, выпрашивая кусок. Иные лежали с раздутыми боками, дыша тяжело, и всё-таки глядели с надеждой, не кинут ли ещё кость.
Детей не гнали спать, и те возились у огня, бегали друг за другом с горящими ветками. Кто-то дремал на коленях у старших. Один ревел, цепляясь за юбку матери, залитую вином, а та танцевала, пошатываясь. Сердясь, дёрнула
По верху ограды, косясь на псов, пробиралась рыжуха с мясом в зубах. Другая сидела на низкой крыше над дверью, свесив хвосты, лизала лапу синим языком. Глаза её щурились довольно.
— О, ещё гости! — поднявшись от костра, хрипло воскликнул мужик, дородный и тоже красный, как рыжуха.
Он пошёл навстречу всадникам и телеге, расставив руки, будто хотел обнять всех сразу. Рубаха, по вороту расшитая узорами, натянулась на объёмистом животе. Белая, ещё недавно свежая, теперь она была залита вином и жиром.
— Да-а! — мужик закряхтел, прокашливаясь, и докончил: — Да улыбнётся вам Длу... Длу... да чтоб его драли, Двуликий!
— Какой там Двуликий, Одноглазый пришёл уже! — поправили его со смехом.
Мужик огляделся удивлённо, почесал рыжую бороду и махнул рукой, покачнувшись. Устоял, широко расставив ноги.
— А-а, да хоть там кто, все они нас оставили, паскуды. Бросили, как наша мамка бросила отца! Ну, чё... Эт-то трактир «Мил...», «Милсть Трёхкурого», во.
У костра загоготали, заглушая его слова. Захлопали по коленям, проливая брагу на землю. Рыжуха на ограде выгнулась дугой, вздыбила гребнем шерсть по хребту, сверкнула глазами и кинулась прочь, только хвосты мелькнули.
Рыжий не обиделся и сам рассмеялся.
— Ага, всегда, знач, говорю: если кто выгрить не может, так тому и наливать хватит. А сёдня сам вот... Я Хоп, хозяин, а вы?..
Он поглядел на Клура — тот был ближе всех, — и заметил Ашшу-Ри за его спиной. Проморгался, поднимая бесцветные брови, обошёл чёрного рогача, не сводя глаз с охотницы, и наткнулся на белых зверей дочери леса. Пробормотал задумчиво:
— Гля, как любопытно я допился...
Грубые пальцы прошлись по светлым мордам, почесали. Рогачи вытянули шеи, фыркая и всхрапывая.
— Эй, Хоп, — с тревогой сказал кто-то. — Баба-то из выродков. А на телеге, вон, ещё один.
Зебан-Ар держался позади, и его, видно, не заметили.
— Да-а? — не то сказал, не то спросил хозяин. — Ну так и чё? Эй, слушайте все!
Он обернулся к людям, вскинув руки, и заорал:
— Я тут главный или как? Мой это двор или нет, а?
Ему ответил нестройный хор.
— Ну так и всё, ясно? Кого хочу, того привечаю! Сёдня вместе пьём, завтра вместе помрём...
Тут он всхлипнул, утёр помокревшие глаза и махнул ладонью:
— Тащите кружки! Лейте, что есть, жратвой поделитесь! Эй, Фелле, похлёбка наша где? Тащи!
Ему ответила женщина, такая же рыжая, молодая, полногрудая, с цветастым платком на плечах:
— Вспомнил! Фелле в котёл наблевал,
— Да ладно? А чё я жду... Так ты займись, Ингефер!
Женщина фыркнула и топнула ногой.
— Сам займись! Сегодня я буду петь и плясать, а котлов и пальцем не трону. Довольно я у них стояла! Что я видела-то в жизни, кроме котлов этих?
— Прям, «что видела»! Ну, ещё разок поглядишь, не переломишься.
— Сам и гляди! А если эта ночь последняя? Если это и всё, что осталось? Не хочу я в чаду сидеть, пока другие веселятся. Не хочу умирать в саже и очистках — довольно и того, что я так жила!
Хозяин упёр руки в бока, багровея.
— Ишь, налили ей, и язык р-развязался! А ну, живо в дом пошла!
Его собеседница вскинула голову и посмотрела с вызовом.
— А вот и не пойду! Сами наливайте сегодня, и кружки мойте, и миски, и котлы оттирайте. Похлёбки ему захотелось! Ты что, без неё с голоду помрёшь?
— А я сказал, иди!
— И не подумаю! Ну-ка, кто со мной плясать? А может, приласкает кто — так, чтобы и умирать не жалко было?
Шалый взгляд задержался на Клуре, прошёлся по Йокелю и Нату.
— Н-ну, Ингефер! — зарычал трактирщик, засучивая рукав. Тот затрещал, но не поддался.
Шогол-Ву поднялся неловко, чувствуя, что засиделся.
— Я сварю похлёбку, — сказал он.
— Ты, значит... — рявкнул хозяин и осёкся, моргая растерянно. — Похлёбку?..
— Точно, — вмешался Нат. — Всё будет в лучшем виде, и не думайте даже, что кто-то сунет в мясо чёрный лист. Он эти дела понимает! Ох и похлёбки варит, одна другой вкуснее. Соглашайся — и вам хорошо, и мы вроде как за гостеприимство отплатим. Ну, по рукам?
— Ладно уж, — проворчал трактирщик. — Н-но смотри у меня, Ингефер! Ишь, хвостом крутить вздумала...
— А ты мне не мамка, — фыркнула она, отворачиваясь.
В доме было людно и шумно.
На лавках храпели, сидели верхом, спорили, размахивая кружками, из которых лилось на пол вино — тёмное, дорогое, сладкое. Сидели в обнимку и целовались, не прячась. Не дожидаясь хозяина, выкатывали бочки, строгали вяленое мясо и лезли в подпол за соленьями. Не гнали рыжух, что разгуливали по столам и, не боясь, тащили кусок с ножа.
Никому не было дела и до ребят под лестницей. Меж тем эти четверо, морща лица, пили явно такое, что им не по годам.
По залу катились волны жара. В очаг навалили больше дров, чем требовалось — не хвороста, не старых чурбаков и кривых веток, а отборных поленьев. Такие, может, и местный староста не стал бы жечь, их увезли бы в город, храмовникам, чтобы люди, приходя к Двуликому, дышали сладким дымом.
Пустые бутыли гремели под ногами. Валялись миски — то ли кто уронил, то ли ставили нарочно, для собак. Здесь же крутился пёс, облезлый, тощий, с раздутым брюхом. Скуля, несмело клал лапы на лавку, прижимая уши, тянулся к сидящим. Видно, впервые в жизни его не гнали и впервые накормили досыта. А судя по стёртой шее, и с цепи спустили впервые.