Так было
Шрифт:
В маленьком кабинете Полины Михайловны накурено до синевы. Легонько потрескивает фитиль двадцатилинейной лампы под фонарным стеклом. Федотова склонилась над столом и что-то пишет. Поскрипит-поскрипит пером, остановится. Вскинет коротко остриженную голову, уставится перед собой невидящим взглядом и снова склонится над листом, вытягивая по нему узорчатые цепочки мелких букв. Увидев Синельникова, она положила ручку, поднялась навстречу.
— Привет. Значит, надумал взяться за «Капитал»? Похвально. Только одолеешь ли вот так, с наскоку, без всякого фундамента? Книга эта требует большой теоретической подготовки.
Ничего
— Марксизм, Степа, — это мировоззрение человека. Его вера, убеждение. Он вот здесь. — Она прижала руку к груди. — В самом сердце. Конечно, нельзя стать марксистом, не зная теории. Хорошо, что ты надумал за науку взяться. Вовремя. Только не с того начал. Надо с азов. С «Краткого курса»…
Отворилась дверь. Вошел Рыбаков.
— Над чем колдуем?
— Вот комсомол решил «Капитал» Маркса изучать. Пришел за советом.
Василий Иванович взял со стола том, подержал его на ладони, взвешивая.
— Это действительно капитал. Целое состояние. Одолеешь его, вдвое дальше будешь видеть. Мне он очень трудно дался. Иные главы только с третьего заходу одолевал. Крепок орешек.
— А вы где его изучали? — полюбопытствовал Степан.
— Где? — Рыбаков грустно усмехнулся. — Я, к сожалению, никакой институт не кончал. Ни очный, ни заочный. Не довелось. Беспризорником рос. В детдом угадал на тринадцатом году. Тогда только и начал учиться. Семилетку окончил — в армию взяли. Отслужил — стал комсомольским работником. Поднатужился, экстерном сдал за десятилетку. Уговаривали меня в заочный институт поступить — не пошел. Не то чтобы пороху не хватило. Не понимал, как это важно. До сих пор казню себя за это. И, между прочим, не теряю надежды доучиться. А «Капитал» я прочел накануне войны. В сороковом году. В отпуск поехал с приятелем на наши Голубые озера. Он охотится, а я лежу у шалаша да прибавочную стоимость осваиваю. Порыбалю часок-другой для проветривания и снова за книгу. Так вот и одолел. Покачал головой, улыбнулся. Словно стирая выражение усталости, с силой провел ладонью по лицу.
— Придется тебе, Полина Михайловна, завтра поехать в «Новую жизнь». Разговаривал сейчас с Новожиловой. Сенокос срывается. Поживи денька три, помоги. Никак не войдут они в колею. Новожилова старается, себя не жалеет, а опыта маловато. Надо поддержать ее, пособить.
— Хорошо, Василий Иванович.
— А где твои фронтовые молодежные бригады? — Рыбаков повернулся к Степану.
— Семьдесят шесть…
— Знаю. Слышал. Зря себя цифрами тешишь. Нам нужно сено, а не цифры. Вчера я объехал четыре колхоза: «Коммунар», «Завет Ильича», «Восход», «Буревестник» — и ни одной бригады. Были, говорят, да сплыли. Ясно?
— Ясно, Василий Иванович.
— Разберись с каждым колхозом. Особенно с этими. Они ближние. Бабы ягодами да грибами на базаре торгуют. А сено гниет.
— Завтра же побываю.
— Правильно. — Рыбаков ткнул окурок в пепельницу. Поднялся и молча вышел. И сразу же из коридора послышался его голос: «Лукьяныч, Воронка запряг?» — «Давно запряг», — откликнулся прокуренный, дребезжащий голос Лукьяныча. «Ну, бывай, старик». Хлопнула дверь, и все стихло.
— И когда он спит? — задумчиво проговорил Степан, поднимаясь.
Федотова жила с матерью. Они занимали половину небольшого дома: крытые сени, кухня и маленькая горенка.
У калитки
Коротки летние ночи в Сибири. До полуночи можно сумерничать без огня, а едва почернеет за окном — уже рассвет крадется. Сладко спится и сладко любится на рассвете.
Полина Михайловна прикрыла глаза, облокотилась на забор и не то задремала, не то замечталась, убаюканная предрассветной тишиной. Казалось, всего одну минуту пробыла она в забытьи. А когда очнулась, глянула на часы — полчаса пролетело.
«Стоит ли будить мать? Позвоню ей из колхоза», — решила Федотова. Вернулась в райком, запрягла свою лошадь, прозванную Малышкой за малый рост и неказистый вид. Уселась поудобнее на свежем душистом сене, тряхнула вожжами, и шустрая лошаденка помчалась веселой рысью.
Медленно наступал рассвет, тесня ночной сумрак. Воздух из серого становился белым. Вдруг белизна загустела и стала непроницаемой. Федотова очутилась в плотном молочно-белом тумане. Он был настолько густым, что даже лошадь виделась смутно.
Впереди показалась огромная река, безбрежная и величавая. Федотова в растерянности натянула вожжи. Вспомнив, что до ближайшей реки двадцать километров, улыбнулась. Ей еще не раз грезилось, что она въезжает в большой водоем. Мираж был настолько явственным, что она не только различала рябь на воде, но и слышала ее плеск.
Оказалось, в тумане есть своя прелесть. Белое марево поглотило ее, и она как будто растворилась, стала маленькой и невесомой. Это было удивительно хорошо. Даже навернулись на глаза легкие, сладкие слезы. Перед затуманенным взором женщины стали возникать диковинные картины.
Вот она увидела себя скачущей верхом на коне. Конь чудной: огромный и какого-то неестественного малинового цвета. Алым пламенем полыхает на ветру длинная шелковая грива. Все выше и выше взлетают они. Уже далеко под ногами плывут крохотные деревеньки, игрушечные леса и реки. Полина Михайловна задохнулась от быстроты полета. У нее слегка кружилась голова. Но вот они стали снижаться, и она увидела бесконечные, по-змеиному извивающиеся окопы. «Наши», — обрадовалась она и тут же ахнула. На них, грохоча и стреляя, ползли сотни фашистских танков. Красноармейцы вдруг выпрыгнули из окопов и кинулись навстречу стальным чудовищам со свастикой на бронированном боку. Тут она увидела Андрея. Он бежал впереди. «Андрюша! — закричала она. — Что вы делаете? Скорее назад». — «Не бойся, Полюшка. Мы их вот так». С этими словами он схватил за пушку фашистский танк, поднял его над головой и трахнул об землю. Раздался такой сильный взрыв, что Полина Михайловна вылетела из седла. Она закричала, цепляясь за алую гриву, и очнулась.
«Привидится же такое. Зато хоть Андрюшу повидала. Где-то он? Жив ли?»
Бежит сквозь туман маленькая лошаденка, глухо постукивают невидимые копыта по твердой, как бетон, дороге. Ходок подпрыгивает на выбоинах и кочках, покачивается из стороны в сторону. Надо бы выехать на мягкую дорожку, пробитую вдоль шоссе. Но женщина не делает этого. Она и вожжи-то давно выпустила из рук. Да и нет ее здесь… Она сейчас стоит на залитом ярким июльским солнцем щербатом перроне станции Малышенка. Под ногами — подсолнечная шелуха, окурки, бумага. За спиной затихает грохот ушедшего поезда. Перрон пустеет. Она стоит на нем одинокая, немножко растерянная. Все вышло иначе, чем думалось…