Так было
Шрифт:
— Верно!
— Как на дядю работает!
— А еще солдатка!..
После доклада объявили перерыв: людям надо было прийти в себя, перекурить, настроиться на иной лад.
Потом начался концерт. Чем ближе подходил он к концу, тем чаще слышались выкрики из зала:
— Давай частушки!
Частушки значились последним, заключительным номером программы. Объявив его, Степан подошел к баянисту, вынул из кармана блокнот, откашлялся, и вот в притихший зал полетела первая припевка:
Фекла Душечкина жнет, Будто— Здорово!
— Верна-а-а!
— Ай да Фекла!
Возгласы тонут в хохоте и оглушительных аплодисментах. Фекла спрятала лицо в ладонях и, наверное, не скоро отважится поглядеть в глаза соседке.
Степан поднял руку. Отчетливо слышится каждое слово новой частушки:
Секретарша сельсовета Потрудилась в это лето: От зари и дотемна На печи спала она.Уханье, визг, хохот. Красная, пышнотелая секретарша штопором ввинчивается в толпу и под свист мальчишек выбегает из зала…
Степан вышел из клуба вместе с Борькой. У дорожки, прислонясь спиной к березе, стояла Вера.
— Ты топай один, — сказал Степан другу. — Мне надо с… товарищем поговорить.
— Валяй, — усмехнулся Борька. — Ждать тебя не будем. С таким товарищем можно и до утра проговорить…
Вера встретила Степана взволнованным шепотом:
— Степушка, милый. Думала, совсем разлюбил. Променял меня на эту… ленинградку. Пойдем ко мне. Там поговорим. Поешь. Отдохнешь. Мать к сестре уехала. Одна я.
Он слушал ее, а думал о том, что через несколько минут все агитбригадовцы соберутся в колхозной конторе. Поставят на стол ведерный чугун картошки, пару кринок молока. И кто-нибудь обязательно спросит: «Где же Степан?» Борька, конечно, не стерпит. «Бывшую комсоргшу инструктирует», — или еще что-нибудь подобное ляпнет. Зоя ничего не скажет, но завтра так посмотрит… «А что она мне? — закричало Степаново самолюбие. — Ни жена, ни невеста. Просто знакомая». И тут же одернул себя: «Если бы просто…»
— Ну, что ты стоишь, Степа? Пойдем. — Вера потянула его за рукав.
Он нехотя двинулся за ней по узенькой, еле видной в темноте тропинке. Шел и думал: «Сейчас придем. Она тоже поставит на стол еду и кувшин бражки или четвертинку самогону. Выпьем, поедим — и в постель. Потом всякий раз, приезжая в «Колос», я буду ночевать у нее. На меня станут смотреть с ухмылочкой, с прищуром. Придумают какое-нибудь обидное прозвище. Если бы я любил по-настоящему. Не люблю ведь. Теперь-то уж точно знаю. Не люблю. Ну, красивая, жалел ее, а не люблю. Когда-нибудь все равно придется сказать ей об этом. А Зоя отвернется. Навсегда».
Неожиданно вспомнился ночной разговор с Рыбаковым в колхозной конторе, и Степану стало совсем не по себе. Однако сказать Вере что-нибудь резкое, повернуться и уйти — не хватало смелости и сил. Ведь он ее целовал, говорил, что ему хорошо с ней. А тогда, после кино… Сподличал. Как
— Постой, Вера, — заговорил он бессвязно и торопливо, сам не веря своим словам и оттого презирая себя. — Ты иди одна. Я забегу к своим. Посижу немножко. Улягутся, приду к тебе. Договорились?
— Как знаешь.
— Да не сердись ты, чудачка. — Он заставил себя обнять ее и даже поцеловал. — Не хочу кривотолков. Понимаешь? Ни о тебе, ни о себе. Ладно?
— Ладно, — нехотя согласилась она.
— Тогда иди. Часа через полтора буду.
Повернулся, отошел шагов десять и не вытерпел, побежал к конторе. Вошел, когда все усаживались за стол. Его встретили радостным шумом.
— Я говорил, к ужину не опоздает, — смеялся Борька, — а они не верили. Заподозрили тебя бог знает в чем.
Вместе со всеми Степан ел горячую рассыпчатую картошку, запивая ее молоком. Зоя сидела напротив. Она была необычно молчалива. Часто хмурилась.
Да и другим было не до разговоров: намотались, а скоро наступит новый день.
После ужина стали укладываться спать. Настелили на полу соломы, кинули в головы пальто, фуфайки — и постель готова. Улеглись в ряд кому где нравится. Борька еще рассказал, как он добывал молоко и картошку на ужин. Он умел рассказывать, мог присочинять, превращая любое пустяковое событие в забавнейшее приключение.
— Я говорю этому носатому махновцу (так он окрестил колхозного счетовода): «Выписывай картошку, огурцы, молоко, и мы разойдемся, как в море корабли». А он свое долдонит: «Только за наличный расчет». — «Откуда, говорю, у нас эта наличность, если мы концерт бесплатно ставим». — «Не мое дело. Не толкай меня в омут». — «А если я толкну тебя в шею. Да не толкну, а двину». — «Как так?» — растерялся он. «А очень просто, говорю, ты видел когда-нибудь психов?» А сам глаза выкатил, раздул ноздри и начинаю дышать, как загнанная лошадь. Махновец побледнел и озирается, в какую бы щель нырнуть. Я еще добавил оборотов. Голову вниз и прямиком на заданную цель. Понял он, что я его сейчас торпедирую, и юрк под стол. Тут председатель входит. «Ты что здесь?» — спрашивает. Я доложил. Председатель дает «добро». «Вот только счетовод придет и все выпишет». — «А он, говорю, уже здесь, на своем рабочем месте». — «У тебя, что, парень, миражи в глазах?» — «Зачем, отвечаю, миражи, все в натуре. Ваш старпом сменил рабочее место, в низы спустился», — и на стол ему показываю. Заглянул под него председатель: «Ты что туда забрался?» — «П-пе-р-рышко обронил. Последнее. И куда оно закатилось…»
Над Борькиным рассказом посмеялись вдоволь. А потом вдруг все стихли, и скоро комната наполнилась ровным дыханием спящих людей.
Степан ворочался, как на раскаленном поду. Надо было идти к Вере. Обещал, она ждет. Но какая-то сила сковывала, удерживала его. Он спорил, боролся с собой, но так ни на что и не решился. В конце концов Степан потихоньку поднялся, накинул на плечи стеганку и вышел. На крыльце, у самого порога, стоял толстенный, в два охвата чурбак. Степан присел на него, закурил.