Так называемая личная жизнь
Шрифт:
– Все-таки вы не допускайте, Василий Николаевич, чтоб ваша дочь пошла на войну. Здесь надо быть только тем, кому обязательно. А тем, кому необязательно, - лучше не быть, - сказал Велихов. И таким внезапным переходом с одного на другое, с себя - на нее, протянул ту ниточку, о которой Лопатин до этого только мельком подумал. А теперь она, эта ниточка, стала очевидной. Значит, что-то в ней, еще совсем девчонке, зацепило его. И зацепило так сильно, что, уже понимая, что не нужно больше говорить об этом, он все-таки не выдержал и опять заговорил. Что могло зацепить в ней его молодого, статного, удачливого и, наверное, не обойденного вниманием женщин? Что? Уж не та ли самая очевидная черта ее натуры,
Лопатин расстегнул полевую сумку и вынул карту.
– Хочу проверить, где мы с вами находимся. Этот его крестик - правильно стоит или нет?
– Правильно, - мельком взглянув на карту, сказал Велихов.
– Но давайте по моей. У меня пятисотка, по ней виднее.
Он достал из планшета и положил перед Лопатиным лист карты, на которой наверху стояли помер и литера и рядом с ними - даты составления, исправлений, рекогносцировок, а внизу, под линейкой масштаба, было написано красным карандашом через точки: "В. Г. Г. 3.15, 17.8/44". И подпись: "М. Велихов".
– Сейчас мы здесь. Вот сюда, обогнув высотку, зайдем в батальон, и потом вниз до реки напрямую. А эти строения, показанные, на топ стороне Шептуны, - коровники. И сначала по карте думал - дома, а это - коровники, и кругом - выгон для скота.
Он спрятал карту в планшет.
– А что это у вас там стоит: В. Г. Г.?
– Это я себе для памяти - выход к государственной границе. День и час. И они ее здесь перейти в первый день войны, тоже в три утра, с минутами... Хочу этот лист зажать, не сдавать.
– Правильно, - сказал Лопатин.
– Я бы на вашем месте не отдал.
Несмотря на обыденность, с которой Велихов рассказывал, как в боях почти незаметно подошли сюда, к границе, все равно - и его надпись красным карандашом, и пожелание сдавай, этот лист карты значили, что он знает цену происшедшему.
Пускай в этом случае переправились туда без сопротивления, пускай одной ротой, пускай на пятачок, пускай там, на этом пятачке, ничего нет, кроме коровников и поскотины, - все равно на листе карты красным карандашом стоит В. Г. Г.
– выход к государственной границе; впереди, за обрезом карты, Германия, а позади, за спиной, почти до самой Москвы, - все, что сначала отдали, и все, что потом вернули.
– Километрах в пяти от нас, в тылу, я заметил, еще когда сюда шли, а вчера еще раз поехал посмотрел, - стоит наш довоенный дот, - сказал Велихов.
– Поколупанный снарядами, а так на вид почти целый. Бетон черный, закопченный, обожженный, наверное, наши в нем до конца сидели, а немцы или огнеметами их выжигали, или горючим заливали. Думаю, так. Хода внутрь не видно, где он шел - может, под землей - не знаю, времени не было искать. Стоял там, смотрел, и все казалось - а вдруг внутри кто-нибудь до сих пор остался, сидит там, с сорок первою года. Ерунда, конечно, но такое у меня настроение вчера было, когда смотрел на эту старую точку. Завтра покажу вам, если хотите.
– Не хочу, - сказал Лопатин.
– Может быть, потом когда-нибудь, а сейчас не хочу.
Велихов сидел, прислушиваясь к чему-то, чего Лопатин не слышал.
– Дождь пошел. Вы посидите, подождите меня. Я ненадолго. Распоряжения на ночь отдам и в батальон позвоню, что придем к ним.
Он вышел, и Лопатин остался один. Пока Велихов открывал и закрывал дверь, он тоже услышал дождь, а сейчас, подойдя к завешенному плащ-палаткой окну и прислушавшись, услышал его и там, за окном.
"Значит, пойдем в дождь", - подумал он, чувствуя навалившуюся усталость - и от сегодняшнего, и от вчерашнего дня, и от бессонной ночи в грузовике, от всего сразу - и представляя себе, как
Он поглядел на свои старые хромовые сапоги, досадуя, что не взял про запас, как обычно, еще и кирзовые. А впрочем, и взять не мог. Они лежали дома, на тахте, вместе с вывороченными наспех из чемодана грязным бельем и обмундированием. Там, у Ники, когда подумал, что надо бы зайти домой за тетрадью, подумал и о сапогах. А потом даже и не вспомнил об этом.
И ничего она ему не говорила в те последние два чага, что они лежали с ней вдвоем, вместе, после того, как, стащив с себя обмундирование, он все-таки разделся и лег, лег и ждал ее, а она долго не шла, а потом принесла ему чай, которого он все равно не стал пить. Сначала уговаривала его, чтоб он попробовал заснуть, а потом поняла, что он все равно не заснет, и легла рядом. И только одно казалось ему странным - то, как она все время, пока они лежали и были вместе, молчала. Словно боялась проговориться, сказать что-то такое, чего не должна была или не хотела ему сказать. Только это, и то не сразу, а лишь под конец, заставило его понять, как она боится за него, боится его отъезда, боится его смерти - вслед за той, другой смертью, из-за которой он туда ехал. Боится и ничего не может с собой сделать. И не может говорить ни о чем другом, потому что, если заговорит - заговорит об этом.
Но так и не заговорила. И когда лежали в постели, и когда встали, и когда вышли из дому, и когда вошли во двор редакции и простились около машины - так и не заговорила.
Он сидел, слушал, как все сильней и сильней льет дождь, и с тоской и благодарностью вспоминал ее молчание.
Три часа назад, если поезд отошел вовремя, она уехала обратно в Ташкент.
Когда она лежала рядом с ним и боялась за него, он сам не боялся. Не только не позволял себе думать об этом, но и не думал. А сейчас, когда она была где-то между Коломной и Рязанью, он, думая о ней, думал и о себе и боялся. Это началось еще вечером, когда ехал сюда и смотрел на могилы. Он уже тогда понимал, что началось и, пока он не вернется назад из-за Шешупы, ему придется преодолевать в себе это. И когда, говоря с Велиховым, настаивал, что ему непременно надо быть там, в этом упорстве была и частица того насилия над собой, которое называют преодолением страха. А потом вдруг что-то добавил еще и дождь. Как ни дико, так оно и было: из-за того, что начался, а теперь все сильней шел дождь, ему казалось еще страшней идти туда.
Мертвые на осклизлой, растоптанной, мокрой земле, в грязи, в налитых водой колеях, на дне затопленных дождями ходов сообщения и окопов, в наполненных грязной жижей кюветах у дороги. Все это он видел, видел не раз и знал, что вспоминать сейчас об этом под шум шедшего за окном дождя не надо, нельзя. И все-таки вспоминал и боялся смерти, хотя хорошо понимал и умом, и опытом, что сегодня ночью ничто ее не обещает, кроме одной из тех глупых случайностей, избегая которых надо было на второй же день войны ехать из Москвы не в Минск, а в Ташкент.
Он сделал усилие над собой и улыбнулся навстречу Велихову, вошедшему в забрызганной дождем плащ-палатке и со второй плащ-палаткой и кирзовыми сапогами в руках.
– Сапоги для вас добыли. Со спящего после дежурства солдата стащили.
– А если хватится?
– снова улыбаясь и снова чувствуя, как это с трудом дается ему, спросил Лопатин.
– Не хватится! Пока проснется, мы с вами уже обернемся. Как, подойдут?
– Думаю, подойдут, - разуваясь, сказал Лопатин и легко влез в чуть великоватые солдатские сапоги.