Такая долгая жизнь
Шрифт:
Ехала Ксеня в деревню не без робости. Ведь ехала как на смотрины. Кроме матери и братьев мужа — Максима и Алексея, никого она там не знала. Со свекровью, правда, виделась часто, и отношения с нею сразу сложились хорошие.
— Анастасия Сидоровна я, а ты меня мамой зови, — сказала ей свекровь при первой же встрече.
Даже Михаил удивился такому: к Фекле, Максимовой жене, мать не особенно милела сердцем, Анфису Пантелея никогда не вспоминала, а Ксене сразу такое предпочтение.
Когда Вовка родился, Анастасия Сидоровна стала наезжать в город почаще:
Братья мужа нравились Ксене. Максим — тихий, незлобный, уступчивый. С ним просто. Алеша — веселый, задиристый, неугомонный, такой в обиду не даст. Жаль, его нет. Служит. Не знала она только старшего деверя — Пантелея. В пятнадцатом году его призвали в армию. Потом гражданская война. Так больше он и не вернулся в Солодовку. А теперь где-то в Москве. Говорят, большой чин.
Не в чужой край она едет, а все ж робеет. Сызмальства живет в ней это чувство: не причинить бы другим неудобства.
Жалобно и одиноко звучал колокольчик, привязанный к дуге. Звук его, вначале заливистый и частый, становился приглушеннее и реже. Вороная перешла на шаг. Михаил прыгнул в сани. Из-под старого рядна, которым Максим прикрыл круп лошади, струился тут же смываемый ветром парок.
Причудливые сумеречные тени бесшумно проскользнули рядом с санями и исчезли, разрыв снова затянуло хмарью. Ни огонька, ни звездочки. Белые языки давно зализали дорогу. Пустынно, мертво все кругом. Жутковато. Ксеня придвинулась к Михаилу. Он уже в санях. Почувствовав это движение, обнял молодую жену. Сидел с горящими, мокрыми от тающего снега щеками, переполненный силой и ожиданием близкой встречи с родными, с селом, в котором вырос…
В деревне они жили бедно. Клок земли, отец с больным сердцем и их четверо — ненасытных ребячьих ртов. А когда отец умер, стало совсем худо. Как сейчас помнит он тот день. Прибежал сосед, закричал еще с улицы:
— Настасья! Афанасий твой преставился!.. Прямо в поле… Упал и помер.
Заголосила мать, завыла, закатила глаза. Заплакал Мишка. Страшно ему стало. Никогда он не видел прежде мать такой. Вбежали во двор тетка Дарья, кума Анастасии Сидоровны, дядьки — Мартын и Демка, стали отпаивать мать водой… А потом отец лежал в зале на столе. Густо пахло терпкими полевыми цветами. Всегда измученное болезнями и трудом лицо умершего теперь как бы просветлело, умиротворилось.
— Батеньку твоего боженька на небо возьмет, — утешала Мишку тетка Химка. — Добрый он был — муху не обидит.
— А что на небе делать-то он будет? — прячась за юбку и боязливо поглядывая на отца, спросил Мишка.
— А ничево-о-о… Там птицы райские, кущи цветущие. Хоры божественные песни поют…
То, что отец теперь будет жить среди райских кущ и птиц, как-то сразу примирило Мишку с его смертью. Шел тогда Мишке восьмой год. Старшему, Пантелею, сровнялось шестнадцать.
На Пантелея все хозяйство и взвалилось. Но умения в крестьянском деле у него еще не было. Сосед семьдесят пудов брал с десятины, а Путивцевы — тридцать — сорок. При таких сборах к апрелю в закромах у них было пусто.
«Да скоро ли доедем? — неожиданно подумал Михаил. — Не заблудились ли?»
Максим давно понял, что заблудились. Одна была надежда — на Вороную. Авось вывезет. Он пустил вожжи: иди, родимая, как знаешь. И Вороная шла, угадывая своим особым лошадиным чутьем скрытую под снежным настом дорогу.
Максим сидел на облучке. Ветер налетал па него со всех сторон, отскакивал от закаменевшего войлока валенок, от задубевшей на морозе кожи тулупа. Овечья шерсть надежно хранила тепло. Замерзли только нос и щеки, посеченные острой снежной крупой.
— Кажись, под горку пишлы.
Действительно, начался спуск в ложбинку. Но снегу тут уже намело по пояс. Прогрузая все глубже и глубже, с трудом вытаскивая пружинистые ноги, Вороная взяла выше, напряглась вся, вытащила сани на бугор, запалясь уже, жадно раздувая ноздри, из которых валил густой пар.
Поверху шагом проехали еще немного. Наконец донесся собачий лай, запахло дымом: ветер как раз был с той стороны.
Вниз не съехали, а сползли. Плыли по снегу. Два раза застревали, приходилось слезать и подталкивать сани. Показались первые хаты. Здесь было затишнее и снега поменьше. Вороная пошла легче, весело заржала: учуяла дом. Вот он, за изгородью из веток, с резным крыльцом, с теплым светом в окошке.
С мороза, с темноты, с безлюдья в доме показалось особенно уютно, а свет от семилинейной керосиновой лампы — необычайно ярким. На лавках, за столом, сидели дядьки Михаила, тетка Химка, тетка Дарья, Фекла. Заслышав шум, из кухни вышла мать. И сразу же с укором к сыновьям:
— Та дэ ж вас носит?
Ксеня замешкалась на пороге.
— Здравствуйте! — Стала расстегивать ботики на одеревеневших ногах.
— Боже ж мий! — запричитала мать. — Хто ж у таку погоду у такой обувци изде. Проходь сюды. Замэрзла?
— Ноги замерзли, зашпоры зашли.
Мать отвела Ксеню на кухню. Кликнула Феклу. Послала за холодной водой в сени. Налила в таз:
— Знимай чулки, ставь ногы у воду.
— Та не надо, мам.
— Знимай, кажу, бо хворобы не мынуваты. Як зашпоры выйдут, тоди скажешь.
Боль была нестерпимой, будто в пальцы воткнули сотни тонких иголок. Ксеня опустила ноги в холодную воду, не чувствуя ее стылости. От большой русской печи несло жаром и пахло овчиной: на припечке лежал полушубок.
Щеки у Ксени раскраснелись.
Тут вбежал Михаил с рюмкой водки, с соленым огурцом на блюдце.
— Пей.
— Да ты что?
— Пый, пый! Зараз поишь горячих блынив, зовсим отогриешься, — сказала мать Ксене.
Анастасия Сидоровна подбросила несколько кизяков в печь, в трубе весело загудело. Поставила сковородку на жар. Сняла ряднушку, которой была покрыта макитра с тестом.
Из зала доносился неясный говор. Бубнили все разом, ничего нельзя было разобрать, но верх брали мужики: их голоса слышались явственнее.