Там, где трава зеленее
Шрифт:
— Не знаю…
Я вспомнила наши периоды нежной и простой близости… И еще — те месяцы, когда Саша так старался, так стремился стать отцом… Я думала — это любовь… Та самая. Богом единожды данная…
— Ольга, давай я тем не менее подкрашу свои разнесчастные глаза и мы поедем. Мне ведь Варю из школы в час забирать. И до этого надо еще с Харитонычем, начальником моим, встретиться. А то у меня неприкосновенный запас наших денег тает с каждым днем.
— Да, конечно. Хочешь, я тебя накрашу?
— Только очень просто, поменьше…
— Ладно.
— Я обычно крашусь побыстрее.
— Накрашу… — она придирчиво осмотрела мое лицо с нескольких ракурсов, как делают хорошие фотографы, — и… денег дам, давай? В долг. Отдашь, когда сможешь.
— Ольга… ты начинаешь меня пугать.
— Ну, хорошо, хорошо, я пошутила. Повернись вот так… — Она очень нежно повернула мою голову к свету. — А я всегда крашусь у окна. Там самый откровенный и беспощадный свет. Зато не перемажешься. Так. Теперь губы. Тон я не кладу…
— Ты что! Какой тон!
— И правда. У тебя чудесный цвет лица… — Она провела рукой вокруг моего лица, лишь слегка коснувшись щеки…
— Странно, знаешь, — я чуть отодвинулась от нее, — мне Виноградов никогда ничего не говорит… не говорил насчет моей прически, замечал, только если что-то не в порядке, не говорил, что у меня красивые глаза или, скажем, волосы…
— А говорил, какие у тебя ноги и попа, да?
— Да… точно…
— Старый сатир…
— Ой…
— Что? Поцарапала?
— Да нет… Просто я только сегодня думала, что он стал с годами похож на сатира…
— Ага, полумужчина-полукозел. Ну вот. — Она отвела руками мою голову и чуть повернула вправо-влево, рассматривая свою работу. — Здорово. Харитоныч будет доволен. Мне, по крайней мере, нравится. А ему сколько лет?
— Шестьдесят, наверно… Он очень хороший. На самом деле. Жил с женой около сорока лет, никто ничего плохого о нем никогда не говорил — нечего было сказать. Жена была всегда спокойная, счастливая… Умерла недавно, он страшно переживает, постарел на десять лет, забывает часто важные вещи, и равнодушный такой вдруг стал ко всему…
— Да, сорок лет вместе — это счастье, — вздохнула Ольга. — Редкое счастье. У моих родителей так было, потом они умерли один за другим. Мама без папы совсем жить не хотела. Меня перестала видеть…
— Знаешь, я все о том… Мне всегда казалось — то, что происходит между мужчиной и женщиной, — нормально, если они оба согласны, если есть любовь, поэтому я не обращала внимания на глупости, вроде фетишей, мне казалось это не развратом, а мальчишеством…
— Если есть любовь, — жестко повторила Ольга. — Прости, если разговорами заставила тебя переживать. Цель была другая.
Я надела светлую юбку чуть выше колена и тонкий светлый свитер. После рождения Вари у меня из гардероба исчезли все темные цвета, особенно черный. Я даже вечерние платья покупаю стального или темно-зеленого цвета.
— Как же тебе идет такой стиль…
— А в этом есть какой-то стиль? — Я взглянула
— Конечно. Будь я мужчиной, мне бы очень захотелось убедиться, что под такой скромной элегантной одеждой у тебя совсем нет белья, к примеру…
Я засуетилась, чтобы скрыть смущение.
— Ты очаровательна! — засмеялась Ольга.
А ты — очень красивая и опасная. Ты похожа на Виноградова в молодости, могла бы сказать я, но мне было неловко.
Я попыталась поймать промелькнувшую мысль: как интересно — красивая женщина средних лет похожа на юного мужчину, и совсем недавно я уже это думала, только о ком-то другом… а в это время Ольга подошла ко мне совсем близко. На секунду у меня возникло ощущение, что она хочет меня поцеловать. Но Ольга оглядела мое лицо и кивнула на зеркало:
— Чуть-чуть смазалась тушь, вытри сама.
Мне показалось, сейчас она договорит: «А то ты так напугана…» Это было в ее глазах, но она промолчала, наблюдая, как я вытираю действительно размазавшуюся под глазом тушь.
Ольга высадила меня на углу Тверского бульвара и улицы Герцена — я, как многие москвичи, росшие при тех, советских названиях, машинально называю все улицы и станции метро по-советски. Бабушка, которая много времени провела со мной в детстве, часто называла московские улицы и площади именно так, как они переименованы теперь, но мне казалось это чем-то вроде ее вытертых горжеток с холодноватым запахом нафталина или книг, которые бабуля изучала с химическим карандашом в руках, споря с автором на полях о том, кто в августе семнадцатого года кому что сказал и кто кого за это в тридцать седьмом посадил.
Я все-таки набрала прямой телефон Харитоныча, но он почему-то не отвечал. Наверно, вышел на минутку. Стоит ли звонить его персональной секретарше Вере Петровне? Она сразу же невзначай скажет громогласной Людке, а той достаточно один раз гаркнуть на весь коридор: «Воскобойникова на прием идет!» — и меня будут встречать все коллеги. А вдруг он и вовсе заболел, и еще будет глупее — прийти, походить по коридорам и уйти ни с чем… Да и пропуск, кстати, у меня просроченный. Я перезвонила еще раз.
— Алло, — ответил мужской голос.
Какой? Никакой. Не усталый. Не бодрый. Просто никакой. И это был голос не Харитоныча. Надо заметить, что мобильного у Харитоныча нет. Принципиально. Он считает, что это — ограничение свободы личности. Я же думаю, что это приблизительно то же самое, как я называю Большую Никитскую улицей Герцена, а станцию «Китай-город» — «Площадью Ногина». Просто «на Герцена» я пять лет училась на журфаке, а «на Ногина» — Виноградов обычно вываливал меня из машины в первые годы наших отношений. Я ехала на Октябрьское поле, а он — к маме, на Полянку. А Харитоныч привык каждое утро аккуратно сдвигать на своем столе протертые уборщицей четыре дисковых аппарата — черный, зеленый и два бежевых.