Tanger
Шрифт:
Он отвернулся, и я видел, что он щурится и улыбается у плиты от спокойного счастья, наполняющего его.
— Я тут гулял и вдруг понял, что ты прекрасно отобразил этого Суходольцева, это не плоско, это просто очень сжато. Ты молодец. А во мне присутствует такое чувство, что я как бы и не жил, не присутствовал в этой жизни, и не особенно старался, может быть, это у меня от матери?
— Просто ты поэт, поэт устного творчества.
— Ну-у… ла-адно… Нужен режиссер, который смог бы развернуть твою пьесу. Вон, даже у Чехова в Александринке… — начал он и осекся.
— Да уж, Чехов.
— Пойду, ёпт таю, и позвоню Радушевской! — твердо сказал он.
По тому, как я ждал его, я понял, что
— Да-а, — тянул он и хихикал.
— Что?
— Действительно. Она меня послала, куда и сказать нельзя.
— А я что говорил.
— Я не ожидал, конечно, да-а.
— Ты знаешь, — деловито говорил я. — Я еще подумал о том, что «голубое» уже устарело, это надо было лет пять тому назад написать, вот тогда был бы взрыв.
Как бы мне хотелось говорить все это про другую, про чужую пьесу.
— Но где мы были лет пять тому, — в его голосе был укор. — Нет-нет, — спохватился он. — Там даже не в «голубизне» дело. «При чем тут это»? — как сказала бы друг Цветаевой и Пастернака Елена Ефимовна Тагер.
— Вот именно.
— Чайник сюда, — по-женски шептал он. — Так, эту кастрюлю уберем… Масло, наверное, сюда определю… эту кость собакам вынесу, бегают в своих драных шубенках, — пришептывал он. — Включу тихо. Моцарта поставлю, сороковую симфонию, — обшептывал он все свои действия.
— Ты такой смешной, когда Моцарта слушаешь, — засмеялся я. — Ты меняешься, как будто всегда надо меняться, когда Моцарт звучит.
— Да?
— Угу. Я потише сделаю, — сказал я. — Так много звуков в нем, что они раздражают. Странно, что он тебе нравится, этот попрыгунчик, этот устаревший музыкант.
— Моцарт?!
Смотрит в потолок, глаза его блестят, дергается кадык.
— Конечно, устаревший, он меня, например, вообще не трогает, если только я не притворяюсь.
Мы молчали. Выкипал чайник. И как всегда неожиданно из крана пролилась вода и резко оборвалась.
тринадцать
Было уже тепло на улице и очень мягко в доме и безысходно. Тело зудело и чесалось, словно бы изнутри. Я побрился. Потом подбрил волосы на груди. Потом вспомнил, как он хотел укутать меня в простыню, вспомнил, как он жалел того мальчика, торгующего зимой виноградом. И тщательно выбрил все свое тело, я — маленький мальчик. Мне и самому было приятно, член стоял, когда я брился, будто я занимался сексом с бритвой. Посмотрел на свое тело в зеркале и ужаснулся. С удивлением я обнаружил, что это было почти женское тело. Я вдруг окончательно понял, какую невероятную силу имеет женское тело надо мной, как мучительна мне его недоступность и как желанна его сладость и красота, сравнимая с ужасом смерти. Я увидел, что мое тело так же красиво, соблазнительно, как у женщины, в нем такая же страшная тайна. Я просунул и стиснул член между ног, чтоб его не было видно — тот же женский треугольник. Я снова почувствовал эту женщину внутри себя, и почувствовал-увидел ее нежную женскую оболочку, проступившую, задышавшую над моими жесткими мышцами. Я выгибал, изворачивал свое тело, стараясь делать это особенно по-женски, мучая и освобождая себя. Мне нужно было еще раз удостовериться, что и во мне есть это страшное, женское, недоступное и всевластное, и утешиться. Я словно бы сделал прививку женской сывороткой, залучил в себя женское. Теперь мне было странно, что я не задохнулся с тех пор, как красота и тайна женского открылась мне, враждебно отделилась от меня, поразила и поработила меня, ударила так сильно, что я забыл, куда шел, и блуждаю, сжимая свой член,
И я еще раз удивился той незаметной боли, которую, оказывается, постоянно и так долго носил в себе. Станок «Жиллет» соскреб с моей кожи этот слишком мужской налет, открыл мне женское, мое личное и немного успокоил и утвердил меня на этой земле, я не чувствовал себя теперь одиноким, ущербным изгоем рядом с убийственным женским телом. И я снова и снова подходил к зеркалу, уравнивая свое мучение с обычным женским телом, таким же, как у Светы, или у Флюры, у их подруги Маруси, у всех. Чуть более выпукло, чуть более вогнуто, всего лишь физика, и нет тут никакой тайны.
Замер и не мог выйти из ванной, боясь встретить мужчину — самого себя.
Я дам Серафимычу то, о чем он, может быть, подсознательно мечтал всю жизнь и чего больше всего боялся в себе.
— Я тебя хочу удивить, — сказал он с таинственным намеком.
— Чем? — я едва не рассмеялся.
— Я. Написал. Радушевской. Письмо. Такое, какое только я могу! Ах, какое письмо — проза настоящая!
— A-а… а вот я тебя сейчас точно удивлю!
— Что, что-то случилось?
— Не совсем.
— Что-то плохое, скажи сразу, Анварик?
— Нет, наоборот, иди наверх.
— Не пугай меня, Фонарик.
Я разделся в ванной и на голое тело надел плащ. Сейчас поднимусь и распахну перед ним плащ. Он сидел в нашей комнате, она казалась маленькой. И вдруг я смутился и понял, что я не могу.
— Чего ты?
— Ничего, я хотел тебя поразить, — сказал я и еще больше смутился.
— Ну что такое? — уже раздраженно спросил он.
Я прошелся перед ним, зная уже, что не смогу, а потом распахнул плащ. Он вначале ничего не понял, а потом гаденько захихикал.
— Ты что… ты что сделал?! — восклицал он и хихикал.
— Я хотел быть как маленький мальчик.
— Ты что?! Я что тебе, старый пидарас какой-нибудь?
— Тебе не нравится?
— Что я, пидарас старый?
— А-а.
— Ты что, весь побрился? Ну ты… ты что обо мне думаешь, что я, старый пидарас…
Ему нравилось повторять это, нравилось чувствовать себя здоровым мужчиной, убеждать меня в этом. Ей противен был его грубый смех, его мужской взгляд, его мужское, насмешливое и пренебрежительное удивление перед патологичным, безвольным и похотливым женским телом, унижающимся перед ним. Я почувствовал её несуразность, нелепую недоделанность и разделенность и знал, что она всегда будет чувствовать свою недоделанность, несуразность и разделённость.
Он снова удивленно захихикал. И ей, безмерно обиженной, как будто бы нравилось все это терпеть, ей было сладко это унижение, это неожиданное неприятие, но где-то там под спудом она уже знала, что когда-нибудь отомстит, так сложится все, что ей придется отомстить.
В конце апреля, в среду, он уезжал в командировку в Крым по заданию своей редакции.
— В Ялте сейчас расцветает иудино дерево, — сказал он у вагона. — Апрель — самое лучшее время в Крыму.
— Да-а, хорошо тебе.