Тангейзер
Шрифт:
– Спасибо, – сказала Елизавета сердито. – Вы умеете говорить приятные вещи женщинам!
Конечно же, он не уехал ни в тот день, ни в следующий. Постоянно искал встречи с Елизаветой, однако, когда в замок приезжает все больше гостей, и без того малая возможность оказывается исчезающе малой.
Зато Вольфрам просто цвел радостью, в первый же день, помогая устроиться, сказал с чувством:
– Как тебе здесь, дружище? Понравится, увидишь! Ландграф очень любит поэзию
Тангейзер сказал философски:
– Как гонение на стихи не может убить поэзии, точно так же никакая благосклонность к стихам не создает даровитых поэтов. Для поэзии нужно… даже не знаю, что нужно, чтобы она появилась. Мне кажется, нет и не может быть поэзии в безмятежной и блаженной жизни! Надо, чтобы что-нибудь ворочало душу и больно жгло воображение.
Вольфрам насторожился.
– Погоди, ты о чем?.. Человек в бедности думает не о поэзии, а о том, как добыть кусок хлеба, при пожаре – гасит огонь, когда его мучает жажда – ищет источник воды, когда прищемит палец – старается облегчить боль, а не слагает стихи!
– Все говоришь верно, – проговорил Тангейзер медленно, – но все-таки… когда загасит пожар в доме, он напишет стих? Может быть, напишет…
– А может, – сказал Вольфрам, – и нет.
– Может, – согласился Тангейзер, – и нет. Но если вся жизнь будет идти спокойно и ровно, без пожаров в доме и в душе, то он точно ничего не напишет!
Вольфрам подумал, кивнул.
– Да, здесь ты, возможно, прав. Нужно, чтоб в душе что-то происходило… Без щема в ней поэзии просто нет… Останешься на обед? У ландграфа всегда играют неплохие музыканты.
Тангейзер поморщился.
– Прости…
– Не будешь?
– Нет.
– Почему?
– Слушать музыку во время еды, – сказал Тангейзер с усмешкой, – обида для повара и для музыканта.
Вольфрам отмахнулся.
– Да это скверные музыканты, если сравнивать, скажем, с нами. Они не обидятся. А хотят обижаться, пусть играют лучше.
В тесной комнатке, что выделили ему для проживания, сыро и неуютно, но никому об этом не скажешь, здесь не могут сравнить с прожаренными солнцем помещениями Святой земли, сухим бодрящим воздухом и разлитой в нем негой и чувственностью и тогда лишь признать, что да, у них не совсем уютно.
Он захватил лютню, с общего балкона открылся вид на двор, а за ним на суровый германский пейзаж, где группа людей внедрилась на крохотной поляне в вековом лесу, покрывающем Европу, и упорно отвоевывает пространство, раздвигая границы пахотой земли.
Суровый темный лес обступает владения ландграфа со всех сторон, как и земли всех других лордов, а дороги между ними пугливо идут только через эти чащи…
Хорошо бы, мелькнула мысль, начать с этого противопоставления, яркие контрасты привлекают внимание, хотя это риск, местные могут вообще не
Он сел на широкие перила, упершись спиной в каменную плиту стены, вытянув ноги, и настраивал лютню, подкручивая колки, прислушивался к звучанию, снова подтягивал или чуть отпускал, и не слышал, как бесшумно подошла сзади Елизавета.
Вздрогнул, когда ее тень упала впереди на стену, резко оглянулся.
– Простите, – вырвалось у него, – я не заметил, как вы подошли…
Он соскочил с перил и торопливо поклонился, стараясь делать с той легкой грацией, как подсмотрел у французских рыцарей.
– А что прощать? – спросила она с интересом.
– Ну-у, – сказал он с неловкостью, – я, может быть, сопел или вовсе хрюкал, мы же все по-разному реагируем на то, получается что-то или нет…
– А как у вас, – спросила она, – получается?
– Это смотря откуда смотреть, – сказал он.
На ее прекрасном лице отразилось легкое недоумение.
– Как это?
– Великодушный ландграф сказал бы, – ответил Тангейзер, – что все получается, но вот Вольфрам бы сразу заметил ошибки и указал бы на них, причем настоял бы, чтобы я исправил немедленно…
– А что, – поинтересовалась она, – он знает вас как человека необязательного?
– Увы, – сознался он с неловкостью, – это во мне есть… В общем, идет черновая работа, нудная и неинтересная. Это на публике показываем отделанное начисто, но сколько кому приходится строгать и пилить – предпочитаем помалкивать.
– Почему? Разве труд не угоден Господу?
– Труд в творчестве, – признался он, – как бы стыден. Мы все предпочитаем делать вид, что нас осенила муза, все якобы получилось сразу, по вдохновению.
Она сказала печально:
– А разве не бывает вдохновения?
– Еще как бывает! – заверил он. – Только оно выдает алмаз. Но это довольно некрасивый камень, если его не отгранить и не превратить в бриллиант. А это долгая и нудная работа.
– У дяди всегда гостят миннезингеры, – сказала она, – я всегда их слушаю с удовольствием. И все такие разные. Например, Шрайбер поет только о любви, всегда так искренне и чисто…
Он ощутил неясную ревность, сказал подчеркнуто деловым голосом:
– Вся скверная поэзия порождена искренним чувством. Быть естественным – значит быть очевидным, а быть очевидным – значит быть нехудожественным.
– Но, – сказала она обескураженно, – разве поэзия основывается не на правде чувств?
– Поэзии нет дела до правды, – прервал он и сказал смиренно: – Простите, но это было так очевидно, что я не удержался.
Она мягко улыбнулась.
– Да, вы всегда были… несколько несдержанны. Я хотела сказать, что Шрайбер поет о любви, Эккарт фон Цветер о природе, а у Битерольфа в поэзии настоящая философия…