Тайга
Шрифт:
– Господь... Как не господь...
– гудит Лехман.
– У тебя все господь. Встретились, да и вся недолга.
Ванька Свистопляс, досыта наевшись, пошел рубить сухую листвень: темнеть начало, а костер погасал.
Тюля лег на спину, помурлыкал себе под нос, потом вскочил и скрылся в лесу, весело свистя и потрескивая сучьями.
Сумрак надвигался со всех сторон, а вместе с ним пришел холод. Набросали в костер смолевых пней. Языки огня полизали пни - вкусно ли - и, отведав, сразу охватили пламенем, затрещали, заискрились, распространяя жар и свет.
Антон лежал, подставив теплу спину, и говорил, глядя перед собою сонными глазами:
– Вот, миленький, бог его ведает, доплетусь ли до родины.
–
– Из Воронежа. Есть такой хороший город Воронеж, родина моя.
Вдали стучал топор, и слышно было, как с шумом грохнуло наземь подрубленное Ванькой дерево.
Антон сел поближе к огню. Печальное восковое лицо его блестело от испарины, будто начинало подтаивать и оплывать в лучах костра.
– Я ведь, старинушка, не простой... Я ведь духовного звания: сельского псаломщика сын, - начал он монотонным, глухим голосом.
– Из семинарии меня, значит, выгнали: так, без прилежания учился, да и спиртным напиткам подвержен был. Отец же мой многосемейный, жизнь влачил бедную, даже на глаза меня не принял, и стал я с тех пор сам по себе. Ну что ж, думаю, надо как ни то... По писарской части у меня ничего не вышло, да и не по душе... Тянуло меня в поля, в леса, чтобы по дорогам, по большакам ходить, монастыри старинные осматривать... Любил я, грешным делом, все это. И уж подумывал в монахи пойти: есть такие монастыри удивительные вон Сарова пустынь, ах ты богородица: леса, речки - прямо рай. Влекло меня к божеству, шибко влекло. Но все вышло на другой лад. Стал я, дедушка, маляром, а потом присмотрелся у монахов, да и живописцем заделался, потянуло меня опять на Русь, по селам бродить начал.
– Антон качнул головой, причмокнул, повел острыми плечами и вздохнул.
– Подружился я как-то в селе пригородном с поповской дочкой... Ну, конечно, весна, соловьи, благоухания... А сам в то время франт был: часы, куртка бархатная, шляпа и тому подобное. Словом, чтобы грех прикрыть, окрутил нас отец Никифор... Зажил я тут, можно сказать, во всем благополучии: жена красоты замечательной, пиши с нее картину: работы сколько хочешь - из других уездов присылали. Хар-рашо с Наташенькой жили. Так бы оно и катилось чередом, да грех вышел, люди меня за простоту растоптали...
– Человек на это горазд, - сказал Лехман.
Сквозь чащу продирался Ванька Свистопляс, волоча по земле сухие сучья.
– Пять лет жития моего сладкого было. А тут и... Подновлял я храм в одном селе. Благолепный храм, помещиками в старину приукрашен был изрядно. Ну вот. А в селе как раз ярмарка. Народищу навалило густо. Ну, сначала хорошо шло: подгрунтовал я, значит, праотцев в верхнем ярусе, а пока сохнут - евангелистов начал освежать. В церкви и жил, в закоулочке: приду, значит, вечером, побродивши по базару, меня на ночь и запрут, а чуть зорька - я уж за работу... И вот, милый, тут-то меня жизнь и ущемила...
– Запил, что ли?
– спросил Лехман.
– Грешный человек, запил... Какой-то вроде актера, бритый, возле меня все юлил... С ним, значит, и того... Нашли меня на вторые сутки... "Как же тебе, Антон Иванович, не совестно!
– крикнул на меня староста церковный. И деньги все пропил?" - "Извините, говорю, пропил". А я действительно при начале двести целковых на позолоту да на краски взял. Староста размахнулся да раз меня в ухо! Горько мне сделалось, заплакал я... от стыда больше, потому - все меня уважали. А всему виной бритый: выманил у меня, у пьяненького, денежки-то, да и лататы... Он, подлец, и в церковь ко мне захаживал, все иконами интересовался, знаток - это верно... Ну, ладно... Положили меня, значит, на вытрезвление к просвирне, а за женой подводу отправили, потому знали, что я жену, как бога, чтил.
Антон помигал глазами, снял картузишко без козырька и вытер рукавом потный, с запавшими висками лоб.
– И вдруг
– староста кричит.
– Она самая, моя медаль... Вот и зарубинки. Самолично в кружку опустил!" Тут мне и погибель...
– Ха!
– хакнул Лехман.
– Это бритый.
– Неужто я?.. Стал бы я на господний храм руку подымать... Не тот человек я... а так, попал в сеть, как перепелка... А вступиться некому: брат старший в духовную академию обучаться поехал, родитель помер, отец Никифор помер... Так меня и закатали...
– А как же бритый-то?
– враз спросили Лехман с Ванькой.
– Чего ж ты его-то не упекарчил?..
– Где уж... Вишь, я какой?..
– развел Антон руками и как-то вкось ухмыльнулся.
– Смирный я, нерасторопный... Всего меня придавило. Накатилось какое-то такое... ну, вроде как... Словом сказать - махнул на все рукой: так, видно, на роду написано...
Антон, тускло посматривая в сторону и думая о чем-то другом, рассеянно сказал:
– Объяснял я про бритого, как же... Ищи ветра в поле... будто в воду... А у меня - медаль...
Лехман и Ванька Свистопляс внимательно слушали. Голос Антона дрожал, впалые щеки разгорелись. Он тонкими пальцами, волнуясь, потеребливал бороденку и почмыкивал утиным, с защипкой на конце, носом.
– Как попал я в Сибирь, стал пить. Прямо пьяницей горьким сделался. Через это все здоровье потерял. До белой горячки, милые, допивался, по воздуху в избе летал. Вот быдто взовьюсь вверх, с избой вместе, да и ну порхать.
Свистопляс рассыпался горошком и провел ладонью снизу вверх по курносому своему бабьему лицу.
– Это бывает!
– весело крикнул он и подбоченился.
– Я тоже так-то пивал, дык меня черти в ад спускали по трубе... Женить на жабе, так твою так, хотели да выгнали.
– И вот, милые, - вновь заговорил Антон, - так и жил я в нужде да лишении одиннадцать годиков. И так меня потянуло в родное место, что выразить вам не могу. Жена с дочкой сниться начали, голос подавали. Вот так сидишь в тайге, у речки, ночью, вдруг: "Анто-о-ша..." Вскочишь, перекрестишься, и только забудешься - опять: "Анто-о-ша..."
Антон вздрогнул и перекрестился.
– Не вытерпел, собрался в путь. Не много, не мало шел я, сказать по правде - ровно два года. Пришел это я в Воронеж вечером. А еще когда в тюрьме сидел, знал, что Наташенька с дочкой в город перебрались... Как же. Переночевал на постоялом, а утром в собор, стою в задку, трусь возле нищих, думаю: они в городе лучше всех знают каждого. И верно: узнал от них, что мой брат, Павел Иваныч, овдовел и состоит ныне профессором семинарии духовной и метит, мол, в архиереи.
– О-о-о...
– протянул Ванька.
– В анхиреи? Ловко.
– Да. А об моей Наташе ни слуху ни духу: ровно бы, говорят, такой и в городе нет. Потом про брата опять подумал: слава, мол, господу, ежели к такому чину готовится, это хорошо: чин ангельский, и человек должен быть души тихой. Вернулся я на постоялый вечером. Погрыз калачика, чайку испил, помолился про себя богу, лег. Вдруг среди ночи сон: будто я в часовне один-одинешенек, стою на коленях и земные поклоны бью. А перед иконой богородицы единая свечечка маленькая. Горит, а свету нет. Потом разом как вспыхнет сияние. Я сразу ослеплен был, упал плашмя, головой в пол, и слышу твердый голос: "Иди, раб, будет указано!" Тут я, братцы, вскочил, гляжу утро. Трясусь весь, зубами щелкаю, одеваться проворненько начал, да в штаны-то никак не могу утрафить...