Тайгастрой
Шрифт:
— Разве это революция? — вторгался в разговор Журба, лежа, как на угольях. — На Украине действовала банда Махно, она также под революцию подмазывалась, только у нас никто бандита Махно иначе и не принимал, как за бандита. Так и здесь. Революция стояла за революционный порядок. И стоит. И стоять будет.
— Революция за порядок стоит... — подавал из темного угла реплику Коровкин. — А как это понять надо? — И он рассказал, что имел при колчаковщине мельницу, дом под железной крышей, двор со службами, а когда пришла советская власть, отняли у него мельницу, раскулачили.
— Пришли нас выселять.
Вызов Коровкина был принят, и сразу невидимая черта прошла между теми, кто глядел вперед, шел к большому, и теми, кто тянул назад, к власти кучки.
Разговор кончился тем, что Коровкин-отец соскочил с «вагонки», напялил на себя одежду и, скрипнув зубами, вышел во двор.
Пашка знал тяжелые отцовские думы, остро жалел погибшую мать, хотелось и ему бежать в ночь, но чуял, что большая, трудная правда была не с отцом, готовым развалить, поджечь, сломать новое, а с Журбой и Абакановым, только к правде этой лежал долгий путь.
Когда выпал большой снег, и мороз наложил наледь на стекла, случилась беда: Женя, возвращаясь с площадки, разгоряченная, наелась снегу и — слегла.
— Что с тобой, Женя? — спрашивал, наклонившись, Журба.
Молчит. Глаза большие, темные, глядят, как завороженные, и, видно, никого не узнают. Мерещится что-то, вцепится девушка пальцами в одеяло, кричит...
— В больницу, — решила группа.
Одели, укутали, и повез Журба девушку в Гаврюхино.
И как уехала она, показалось, что опустел барак, что выпорхнула из комнаты певунья-птичка.
Кончался ноябрь, а Женя не возвращалась.
В декабре получили весть, что на площадку приедет специальная комиссия из краевого центра, но пришел вызов Журбе: надо было ехать в райком.
Утром, в синюю рань, по равнине, занесенной искрящимся снегом, медленно передвигались скрипящие сани. Мохнатая лошаденка, превращенная морозом в парчевое сказочное существо, еле переставляла ноги. С губ, с гривы, с груди лошади свешивались до копыт нити инея. Юркий возница в иголочках снега бесцеремонно размахивал вожжами перед самым лицом седока, вертелся, вставал, но теплей от этого не становилась. Позади, глубоко осев в сани, находился седок. Укутанный в шубу, он покачивался в такт движения саней, кренился на ухабах и, повидимому, безмятежно спал. Откидной ворот, похожий на медвежью полость, закрывал сплошь голову. Глядя сзади, можно было подумать, что на санях стоит плотный чувал с зерном.
Но седок не спал. Сквозь
— Гаврюхино, однако! — оглянулся на седока возница-шорец.
— Так скоро?
Журба с трудом приподнялся. Откинув ворот, стал глядеть на деревушку, погребенную под снегом. Солнце поднялось из-за леса, и снег на далеком пространстве зарозовел. Беспредельное волнистое поле простиралось вокруг, переходя на кромке в горы, розовые от мерзлого снега и солнца. Куда ни кинь взор — снежный простор, безлюдье, вековая тишина. Даже из труб избушек не вился дымок.
— К райкому партии!
Возница хлестнул лошадь, задев концом вожжи за воротник Журбы, и, стоя, продолжал путь. Минут через десять сани остановились возле крылечка с обледенелыми ступеньками, блестевшими на утреннем солнце, как бутылочное стекло. Отряхнувшись на скрипящем крыльце от сосулек, Журба вошел в приемную.
— Товарищ Чотыш у себя?
— Заходите, товарищ Журба.
Он повесил тяжелую шубу на гвоздь, торчавший из стенки возле шкафа, но гвоздь вдруг повернулся в гнезде, и шуба рухнула.
— А вы положите ее на скамью, — посоветовала секретарша. — Наши гвоздички таких шуб не выдерживают! Это шуба знаменитая... Товарища Пиякова!
Журба уложил стоявшую, как сноп ржи, шубу, отбросил в угол отвалившийся от пим кусочек спрессованного снега, вытер платком исколотое морозом лицо и причесал волосы.
Секретарь райкома встретил Журбу настороженно. Сухо поздоровавшись, Чотыш сразу приступил к делу.
Он сказал, что в райком поступило несколько компрометирующих Журбу и Абаканова как коммунистов заявлений. Пишут, что Журба и Абаканов нечистоплотны в быту, позволяют себе на глазах у людей развратничать, принуждают девушек к сожительству, в частности, комсомолку Женю Столярову; пишут, что они не ведут никакой политической работы среди беспартийных, что в бараке можно услышать контрреволюционные разговоры, и это проходит мимо ушей коммунистов.
— Что же вы молчите?
Журба сказал, что секретарь райкома имел возможность на месте проверить гнусные заявления, что ничего порочащего честь коммунистов не было и быть не могло в делах и мыслях Абаканова и его, Журбы. И политическая работа среди беспартийных ведется, но форма ее, действительно, несколько необычна; впрочем, дело, конечно, не в форме: коммунист обязан вести политическую, воспитательную работу всегда и везде, заботясь об одном, — чтобы слово партии доходило до сердца слушателя.
Выслушав, Чотыш спросил, не было ли у Журбы связи с хозяйкой квартиры, где группа останавливалась по приезде.
— Связи не было. Было как-то один раз легкомыслие, но на этом и кончилось. Отрицать не стану.
— А потом?
— Никогда ничего.
— А как с комсомолкой Женей Столяровой?
Горячо стал доказывать, что Женя — чистая, хорошая девушка, что в группе ни у кого даже мысли дурной не возникало; что к Жене относятся, как к сестре, молодые и старые; что нельзя позволить какой-то грязной душонке пятнать честь этой девушки.