Тайгастрой
Шрифт:
...Утро. Измятый, с мешками под глазами, разглядывает себя в зеркало. Лицо бородатое. Старое. Злое. Конечно, чтоб любить такое, требуется подвиг! Но кто способен на подвиг? Веки слиплись. Это от чтения. Ему давно врачи запретили читать лежа. Он вынимает из стола аптечку, находит пакетик с борной кислотой, насыпает пол-ложечки в мензурку, растворяет в воде. Потом придвигает ванночку и тщательно промывает глаз, держа комочек ваты двумя пальцами. Смотрится еще раз в зеркало. Тончайшая плетенка красных волосков
«В тюрьме?»
Ему становится холодно.
Он идет в столовую и тихонько стучится к жене. Молчание.
— Анна...
Молчание.
— Анна...
Гордость, самолюбие — что все это, когда любишь?..
— Анюточка!
Звенят пружины матраца. Значит, поднялась с постели. Шагов не слышно, но ему кажется, что он слышит. Ее шаги... Крючок туго высвобождается из петли. Дверь открывается. Анна Петровна на пороге. Розовая после сна. В пижаме. «Какая могучая сила — молодость... красота... Какая сила...» — мелькает в сознании мысль.
Пропадает — и злоба, и ненависть. Только бы малейший повод, жест, взгляд...
— Что тебе? — говорит Анна Петровна глухо, глядя чужими глазами.
— Дай руку! Прости меня... Примиримся... Так нельзя дальше...
Он протягивает руку, она не принимает. Рука висит. Постыдно висит...
— Анна...
Молчит.
— Я безразличен тебе. Я знаю. Ты не любишь. Но я — твой муж... Есть ведь долг перед совестью... перед людьми... Что сделать, чтобы ты пришла ко мне? Ну, что тебе надо? Что хочешь?
Молчит.
— Мне плохо... Глаза болят. Мозг болит... И некому даже подать стакан холодной воды... Боже мой... За что? Хоть бы конец скорее... Я освободил бы тебя и себя... Скажи же... Одно слово... Я люблю тебя... как в первые дни... Люблю еще больше...
Анна Петровна поводит в нетерпении плечом. Что-то брезгливое появляется на ее лице. Тогда его охватывает обида.
— Ты... ты... неблагодарная! Можешь делать, что хочешь! Иди на завод! В прачки! В содержанки! Черт вас всех побери!
Он кричит, задыхаясь, и чувствует, что это только начало. Но из коридора выходит Поля. Он оборачивается. И оттого, что прислуга может услышать, он обязан сдержаться, хотя вот только теперь пришли к нему наконец самые убедительные, самые нужные — грубые, кабацкие слова; его охватывает еще большая злоба.
Невероятным напряжением воли он обуздывает себя на краю пропасти. Надо что-то сказать. Для прислуги. Для других. И он говорит хриплым, срывающимся голосом, процеживая каждое слово сквозь зубы:
— До свидания, Анюточка! Итак, я заказываю два билета в Москву. Готовь в дорогу свои вещи. Мы остановимся у Бунчужных.
Профессор
Внешне все оставалось, как прежде, — вставал в семь часов, уезжал на работу в десять, возвращался в шесть.
Его измучила бессонница, он с трудом заставлял себя есть, уступая лишь просьбам жены, раздражался по всякому поводу.
Когда выходил на лестницу, черные тени бросались под ноги, раскрывалась гулкая пустота. Он судорожно цеплялся за перила, чтобы не упасть на звонкие каменные ступени.
Небольшого роста, сутулый, с седым, низко остриженным ежиком, он в свои пятьдесят пять лет казался значительно старше.
Его ближайший друг, жена Марья Тимофеевна, не могла в те годы подойти близко к нему, он замкнулся и казался глухим ко всему.
Обычно по ночам в его кабинете горел свет. Дверь была на крючке. Марья Тимофеевна слышала шаги мужа, она тихонько стучалась к нему, но Федор Федорович либо не слышал, либо не хотел впускать ее к себе.
Утром старый автомобиль ждал у подъезда. Дорога отнимала двадцать минут.
За слюдяными желтыми окошечками убегали назад мокрые дома, дождь глухо стучал по натянутому брезенту, с писком вытискивалась из-под шин грязь. Бунчужный сползал с подушек вперед, к месту шофера, и покорно отдавался укачиванию.
За институтскими воротами Федор Федорович без сожаления, но и без поспешности оставлял мягкие подушки, потирая придавленное креслом шофера колено, поднимался к себе. Широкая лестница уводила на второй этаж, разделенный пополам длинным коридором. Бунчужный поднимался медленно, хотя одышка нисколько не тяготила.
Ему слышались голоса научных сотрудников химической лаборатории — хмельной задор первого опьянения от приобщения к тому большому, что называлось «и с с л е д о в а т е л ь с к а я работа».
— Металлургия — это химия высоких температур. Шихта решает дело!
— Металлургия — это физика и механика высоких и средних температур! — говорилось в лаборатории засыпных аппаратов.
Федор Федорович щурил глаза.
«Все это так. И не так!» Но молодой спор об определении металлургии не трогал профессора, хотя спор был вовсе не терминологического характера. Бунчужный вспоминал его в минуты, когда покидал институт.
Свой день Федор Федорович начинал с обхода лаборатории вязкости шлаков. Он замедлял шаги и, испытывая неприязнь к холодной, слишком блестящей ручке двери (в самом деле, кто и когда чистит эти ручки?), задерживался на несколько секунд у порога, морща бледный лоб. Затем резко толкал дверь.