Тайны Парижа
Шрифт:
– Скорее! – вскричала она. – Поможем путешественнику… Мор-Дье – приют для несчастных, и двери его никогда не бывают заперты для них.
Когда маркиз Эммануэль Шаламбель де Монгори очнулся от своего мнимого обморока, – так как путешественник был не кто иной, как приемный сын маркиза Де Флара, – то он увидел себя в одной из комнат замка Мор-Дье лежащим на кровати, а над собой – раскрасневшееся, встревоженное лицо баронессы, обратившей внимание на молодость гостя, которого ей послала судьба.
Волк попал в овчарню.
XIV
Эммануэль полковнику Леону:
«Дорогой полковник!
Вот уже неделя, как я в Мор-Дье. Вы видите, что я хорошо сыграл свою роль. Я самым естественным образом вывалился из экипажа у ворот замка баронессы; я был без сознания, когда меня перенесли к ней, и до сих пор еще я притворяюсь настолько страдающим, что страдания мои глубоко трогают мою прекрасную хозяйку. Я страшно бледен и не встаю с постели; деревенский врач, осел с белым галстуком, торжественно заявил, что мне опасно всякое передвижение, и утверждает, что я не раньше, как через неделю, буду в состоянии отправиться в дорогу.
Итак, дорогой полковник, вот каким образом я попал в Мор-Дье, а вот и биографический очерк баронессы. Я явился сюда, или, вернее, меня
Меня положили на кровать в очень большой спальне, убранной в новом стиле, хотя поблекшие обои свидетельствовали о том, что уже давно здесь никто не жил.
Я заметил у моего изголовья, около преданных мне двух слуг, которых я привез из Парижа, и трех или четырех служителей замка, хлопотавших вокруг меня, самою госпожу Мор-Дье, встревоженное выражение лица которой свидетельствовало о том сочувствии, которое возбудило в ней мое положение.
Госпоже Мор-Дье – лет около тридцати, дорогой полковник, но она так прекрасна, что ее возраст меня не пугает, и я очень благодарен вам за ваше попечение обо мне, хотя я думаю, что борьба будет долгая, ожесточенная, а победа сомнительна.
Вообразите: у меня есть соперник… Соперник этот – мертвец и не кто иной, как умерший барон. Когда покойный женился вторично, ему было много за сорок лет, жене же его едва минуло восемнадцать. Если бы он вместо того, чтобы поселиться со своей молодой женой в этом обширном и наводящем уныние имении, удаленном от мира, пустыне, простирающейся почти на шесть лье, открыл свой парижский салон, делал большие приемы, задавал балы, путешествовал и, вообще, доставлял этому ребенку всевозможные удовольствия, то, несомненно, госпожа Мор-Дье считала бы себя жертвой старика, а молодую жизнь свою рядом страданий. Так что и в зрелом возрасте ей оставалось бы только сожалеть себя. Таковы женщины!
Но барон, женившись, ничего не изменил в своем печальном образе жизни; он заставил восемнадцатилетнюю жену свою жить зимою в пустом отеле, а летом в Берри; вид у него был всегда измученный, он никогда не улыбался, никогда не смотрел на нее с нежностью… И она полюбила его, как вообще женщины любят все то, что страдает или кажется страдающим. Этот угрюмый старик с бледным челом и угасшим взором казался мучеником в ее глазах и самым обворожительным из мужей. В любви, дорогой полковник, здоровье не играет большой роли: если вы предоставите женщине выбрать здорового Антина или чахоточного поэта, то она наверное выберет последнего.
Итак, госпожа Мор-Дье любила, обожала своего мужа. После его смерти она оплакала его и теперь еще продолжает оплакивать и находит в нем все большие и большие совершенства. Умерший муж, мой дорогой, самый опасный из любовников. Ради него вдова, выйдя замуж вторично, будет изменять своему новому супругу днем и ночью и заставит последнего гореть на медленном огне. Однако, дорогой полковник, я уже сделал шаг вперед. Госпожа Мор-Дье так сильно убеждена в моем тяжелом положении, что сама просила меня и не думать пока об отъезде и, как женщина, хорошо воспитанная, считает своим долгом проводить со мною большую часть дня.
Хотя баронесса – особа весьма набожная, но, как женщина тактичная, никому не докучает своею набожностью. Она много читала, любит поэзию, искусства и даже сама очень хорошо рисует. Я думаю, что она, против желания, находится под таинственным влиянием, как все те, которые живут уединенно.
Госпожа Мор-Дье, несмотря на свою печаль, охотно проводит время со мною. Я ей ни слова не говорю про любовь. Сохрани, Боже! Этим можно только испугать ее; зато, облокотившись на край кровати, я читаю баронессе стихи Гюго и Ламартина. Через два дня я постараюсь прочесть ей Альфреда де Мюссе и рискну даже познакомить ее с «Намуной». Мне кажется, что госпожа Мор-Дье вот уже два дня менее печальна. Моя веселость вызывает иногда полуулыбку на ее губах… Вчера я видел, как она покраснела, заметив, что я смотрю на нее. Пройдет еще неделя – и, может быть, она полюбит меня.
Вот как обстоят мои сердечные дела. Теперь, дорогой полковник, я хочу рассказать вам об одном важном обстоятельстве и доверить тайну, которую узнал случайно. Старый и болтливый управляющий приходит часто посидеть вечерком со мною после ухода своей госпожи. Я спросил его однажды о жизни его покойного господина, и он сообщил мне странное обстоятельство. Господин Мор-Дье в течение двадцати лет не мог отделаться от чувства ревности. Его первая жена изменила ему… Барон, наш друг, не его сын. Отсюда вытекает его презрение к сыну и завещание, по которому он все оставил в пользу баронессы, потому что она была бы неспособна присвоить состояние, оставленное ей мужем. В настоящее время моя догадка подтверждается и бросает необычайный свет на положение вещей: у госпожи Мор-Дье была старшая сестра, г-жа де Верн, мать нашего молодого шалуна, которую любил барон. Я думаю, дорогой полковник, что из всего этого можно заключить, что г-жа Мор-Дье только негласная душеприказчица своего мужа.
Обратите внимание на это обстоятельство и взвесьте его. Я напишу вам через три дня. Ваш навеки
Эммануэль полковнику (2-е письмо):
«Дорогой полковник, победа!.. Баронесса любит меня!..
Однако не радуйтесь слишком скоро, потому что набожные вдовы похожи на крепость с тройными валами. Думаешь, что прорвался сквозь брешь, но встречаешь новый вал. Итак, слушайте, что произошло.
Сегодня две недели, как я приехал в Мор-Дье. Вчера я встал в первый раз с постели и начал разговор об отъезде. Может быть, я покажусь вам фатом, но мне почудилось, что при этих словах баронесса побледнела. Однако она не сделала никакого замечания.
В первый раз, – так как до сих пор мне подавали в моей комнате, – я обедал вместе со своей милой хозяйкой в маленькой столовой в бельэтаже, выходящей в парк.
Было шесть часов; в открытые окна до нас доносились приятный запах леса, дуновенье ветра и проникали лучи заходящего солнца, бросавшие тень от громадных каштанов, и долетало навевающее грусть пение славки, притаившейся в ветках черного дерева. Настало самое удобное время для разговора о любви. Я был храбр до дерзости и дерзок до безумия.
Мы были одни… Я встал, грустно улыбнулся, как герои в романах или мелодрамах, и бросил на баронессу взгляд, который должен был показаться ей дерзким, хотя я не в силах был скрыть своего смущения и страха.
«Сударыня, – сказал я, подходя к ней. – Как вы думаете, все ли преступники могут заслужить прощение?»
«Странный вопрос! – вскричала она. – Разве
«Да, я знаю одного преступника».
«Праведное небо!»
«Злодея, который не знает еще, что он заслужил».
«Бог мой! – прошептала баронесса, не то улыбающаяся, не то встревоженная, – разве можно так шутить?»
«Я нисколько не шучу, баронесса».
«Но… в чем же дело? Кто этот преступник… Этот злодей?..»
«Это я».
«Вы?»
«Я, сударыня. Я провинился… перед вами».
«Предо мной! Неужели…»
«Баронесса, – продолжал я с жаром, – что вы скажете о человеке, который вот уже три года ищет встречи с женщиной».
«Но…»
«Выслушайте меня, умоляю вас. Однажды вечером в Париже, три года назад, вы вошли в церковь в то время, когда я выходил оттуда; ваша красота и грусть произвели на меня глубокое впечатление…»
Я видел, как баронесса побледнела, когда я произнес эти слова.
Вы догадываетесь об остальном, дорогой полковник. Я признался ей в любви и уверил баронессу, что люблю ее уже три года и что решился на все, чтобы добраться до нее.
Как вам известно, женщины всегда прощают такую вину. Госпожа Мор-Дье приняла строгий и серьезный вид, но гнева не было видно в ее глазах, и она сказала мне грустно и с волнением, но без тени раздражения.
«Сударь, я обрекла себя на вечный траур. Я оплакиваю самого лучшего, самого благородного из людей и хочу остаться верной его памяти. Я прощаю вас за ваше безумство, но с условием, что вы встанете, так как вы стоите передо мною на коленях, и уедете завтра».
Она дрожала, говоря мне это. Я ушел и ждал следующего дня, лежа в кровати.
Теперь пять часов утра, и я только что встал. Уеду я или нет? – вот в чем вопрос, как говорят англичане; я предоставляю обстоятельствам решить это за меня.
Всегда и весь ваш
XV
Де Ласи, уйдя от полковника, вернулся к себе, бросился на диван и начал размышлять с таким же хладнокровием, каким обладал, по всей вероятности, Фернанд Кортес, когда сжег свои корабли и с американских берегов наслаждался лицезрением бесконечного океана, который навсегда положил преграду между ним и христианским и цивилизованным миром.
Гонтран находился почти в подобном же положении. – Я все сжег вокруг себя, – прошептал он. – Ради Леоны я потерял спокойствие, счастье и честь. Кровавый договор опутал меня своей несокрушимой сетью. Если бы мне пришла фантазия покинуть мрачный мир, в который меня ввергла моя безрассудная любовь, и снова вступить на праведный и честный путь, это показалось бы мне самому невозможным. Можно заставить свет переменить свое мнение, можно оправдать себя в своих собственных глазах, но нельзя возвратить уважение к себе в своем собственном сознании. Когда потеряешь уважение к самому себе, то его никогда уже не вернешь…
Его сумрачный, потухший взор загорелся от гнева. – Леона, – сказал он наконец, – первая причина моего падения. Эта женщина сделала из маркиза де Ласи, благородного, честного и всеми уважаемого человека, подлого разбойника, убившего исподтишка оскорбленного мужа ради выгоды; негодяя, который обманул его; жизнь этой женщины могла быть в безопасности только тогда, когда защитой ей была моя любовь. Но эта любовь угасла, и Леона должна погибнуть. Я дал ей двадцать четыре часа, чтобы проститься с миром живых. Что касается другого…
С этими словами де Ласи встал, открыл шкап, вынул оттуда ящик с пистолетами и пару шпаг для поединка, тщательно вложенных в ножны. Он осмотрел поочередно то и другое оружие с таким вниманием, как это проделывает профессиональный дуэлист перед поединком, рассчитывая прицел на большее или меньшее расстояние и испытывая гибкость закаленной стали шпаги.
– Я убью де Верна, – сказал он холодно. – Я любил генерала, он был другом моего отца, и я все-таки убил его. К этому я отношусь безразлично, вернее даже, я его ненавижу. Его дерзкий вид раздражает меня. К тому же он сам произнес над собою приговор, приказав Леоне остаться.
Гонтран положил пистолеты и шпаги на стол, сбросил сюртук и оделся по-домашнему; затем он написал несколько незначительных писем, но не те зловещие записки, которые должен писать человек, ставящий на другой день свою жизнь на карту: последнее прости хвастунов, которым не верят и которых никогда не отправляют по почте, потому что только люди, не делающие никаких распоряжений на случай смерти, идут на верную смерть.
Удалившись окончательно от парижского общества и ведя замкнутый образ жизни, маркиз сохранил, однако, некоторые связи с родными, жившими в провинции, и обменивался, приблизительно через месяц, письмами со старыми дядями и со слепой и дряхлой бабушкой. Он написал им и теперь, не сделав ни малейшего намека, конечно, на ту опасность, которая ему грозила на другой день. Покончив с письмами, де Ласи взял ножик из слоновой кости и начал разрезать книжку нового романа, затем он лег в постель и читал до полуночи. В полночь он заснул со спокойствием судьи, произнесшего справедливый приговор, полагаясь на полковника в способах приведения его в исполнение.
В шесть часов утра два человека с густыми усами и довольно длинными эспаньолками, какие носили в то время отставные военные, позвонили у дверей маркиза и приказали передать ему свои визитные карточки.
– «Майор Вернер», «полковник Перселен», – прочитал Гонтран, которого разбудил камердинер. – Это, должно быть, мои секунданты.
Он приказал провести ранних посетителей в гостиную, а сам начал поспешно одеваться.
– Я и мой товарищ служили некогда с полковником Леоном… – сказал майор Вернер, здороваясь с Гонтраном.
Гонтран поклонился.
– Полковник, – продолжал Вернер, – был вчера вечером у нас и, сказав нам, что любит вас, как родного сына, просил оказать вам небольшую услугу. Мы в вашем распоряжении…
– Благодарю вас, господа, – сказал Гонтран. – Охотно принимаю вашу услугу. Мне предстоит одно из тех важных и таинственных дел, которые могут окончиться только смертью. Болтливые и легкомысленные молодые люди не могли бы мне быть полезны. Потому я и просил полковника, который не мог мне оказать услуги лично, выбрать двух секундантов. Я вижу, господа, – прибавил Гонтран с улыбкой и отвешивая поклон, – что мне придется поблагодарить его за необычайную тактичность.
Секунданты поклонились; затем полковник Перселен, взглянув на оружие, спросил:
– На пистолетах?
– Сначала на пистолетах, потом на шпагах.
– Ого! – пробормотал майор. – В добрый час! Вот это – настоящая дуэль, не то что поединки бульварных господчиков, которые на расстоянии шестидесяти шагов обмениваются пробочными выстрелами, а на обратном пути пьют бургонское.
– Место и час? – спросил майор.
– В Лесу, у ворот Майло, в семь часов, – ответил Гонтран.
– Прекрасно! Теперь только шесть часов; в нашем распоряжении еще достаточно времени.