ТАЙНЫЙ СОВЕТНИК
Шрифт:
— Здесь только книги. Других сокровищ нету. Но они – всем сокровищам сокровища! Четверть в переплетах, остальное в свитках и отдельных листках. Есть пергаменты кожаные, есть даже папирус. Но не разобрано, — Сильвестр вздохнул, — мне самому некогда, отец Макарий – великий книжник, но немощен. Пускать сюда невежд опасно. Попортят, соблазнятся, разгласят. Тут много всего, и не все – православное. Однако, жалко утратить.
— Откуда?.. — смог выдохнуть Федя.
— Это – великая царская библиотека, Божьим заступничеством спасенная из огня Константинополя. Бабка нашего государя Софья Палеолог была племянницей последнего Византийского
— Ну? – сумеешь перечесть? Сможешь разобрать книги и составить их перечень? Будешь бережен? Избежишь искусов?
На все вопросы Сильвестра Федор с готовностью кивал, хоть и не представлял, в чем тут кроются «искусы». Однако — книги! Всего можно ждать!
— Ладно, — закончил поп, — испрошу благословения государя.
«У митрополита благословляться не собирается», — Федор склонился под крестным знамением Сильвестра.
Глава 17.
Крик покаянной души
Смирной вернулся в Богоявленский двор, посетил братскую молитву, крестился и тер колени вместе со всеми, но мысли его пребывали в кремлевской стене среди книг, вполне может быть, что богомерзких.
В келье Федор улегся на топчан и незаметно перешел грань между мечтами на сон грядущий и самим сном. Сначала ему мечталось, как он получит у Сильвестра ключ от библиотеки и доберется до книг. И будут в них такие сокровенные тайны, что сделается он всеведущим и всесильным. Но тут оказалось, что одного ключа мало, нужен еще трехфунтовый серебряный крест, освященный водой с мощей Петра Московского. Без креста в книгохранилище входить опасно, ибо часть рукописей – особенно те, что он в гробу видал, — представляют серьезную угрозу душевному и телесному здоровью. Следует очертить гроб крестным кругом, а сам крест положить на крышку, — нагрузить ее.
Федор попытался вспомнить, говорил ли Сильвестр о кресте? Но вдруг иное воспоминание иглой пронзило сердце: крышки-то на гробе нет! Торчат отуда ветхие свитки... или это ребра? И уже встает из гроба бледная пергаментная тень. Огромный, пожелтевший в цвет кости свиток распрямляется со скрипом и обнажает невиданные письмена, кабалистические знаки. И часть их начертана черным, а часть – красным. И Федя знает, что это кровь. И прочесть, разобрать тайный язык ему не удается, потому что буквы не стоят на месте. Красные оплывают кровавыми слезами, а черные взлетают вороньей стаей и носятся в сизом воздухе. Свиток тянет истлевшие лапы к Федору, легко поднимает его с постели, молча волочет за собой. И это уже не свиток, а здоровенный разбойник с дымной бородой и дурным глазом.
— Кто ты? – сипит Федя, — куда ты меня тащишь?
— Кто-кто? – дед-пихто! – страшно рычит разбойник, — к царю тебя тащу, дубина! Что ты разоспался, когда служба идет? – и уволакивает Федю в черный преисподний тартар. Ужас!
Но оказались на воздухе.
Ночь. Кремлевский двор. Божьи маковки сверкают золотом, кот Истома прыгает следом. Слава тебе, Господи, Христос-спаситель! Чтоб тебе и твоим деткам тоже в трудную
Выясняется: разбойничья рожа – вполне благородный господин и ближний дворянин самого государя Данила Матвеич Сомов из древнего рода Борзых, доверенный человек для особых поручений. И он говорит грубо, но беззлобно:
— Спать, отрок Федор, когда государь бодрствует, у нас не принято. Сейчас Иван Васильевич скорбен, тебя зачем-то кличет, а ты дрыхнешь! Ладно бы с бабой, а то с котом.
Истоме от подножия Красного крыльца было велено возвращаться, и он шнырнул в сторону темной громады Благовещенского храма.
Поднялись во дворец.
Почти от самых сеней был слышен дикий, захлебывающийся вой. Он то стихал в глубоком стоне, то взлетал высоким визгом. И если б не знать наверняка, кто кричит, то и не понять – человек страдает, зверь или ветер.
«Хорошо, что Истому прогнал, испугали бы насмерть котенка!».
Подошли к двери сенника – государевой спальни. На страже стояли два бледных парня. От самовольного бегства их удерживало только присутствие Ганса-Георга Штрекенхорна в полном боевом облачении.
Полчаса назад при известии о криках в царской опочивальне Штрекенхорн вскочил с лежанки, похватал все наличное оружие и на всякий случай напялил поверх кафтана переднюю половинку панциря. Теперь он чувствовал себя идиотом, сжимая в одной руке большой пехотный бердыш, в другой — незаряженный аркебуз. В боевом состоянии находился любимый пистолет Ганса, но он торчал за поясом. Чтобы достать его пришлось бы бросить тяжелое оружие, а старый германский устав, впитанный с первым солдатским потом, этого не позволял.
В сеннике снова закричали, Сомов толкнул Федора в приоткрытую дверь и вошел следом, наглухо закупоривая выход. На царской постели сидел какой-то старик с выпученными глазами. Волосы вокруг его лысеющей макушки торчали ершом.
— Федя, сынок! – прохрипел старец и завалился на бок.
— Так может, он царевича звал? – недоуменно повернулся Сомов к человеку в черном, также находившемуся в спальне.
— Нет, именно отрока Федора Смирного, — прошептал Сильвестр, подставляя лицо свету лампады.
— Не волнуйтесь, господа, государь синкретически ассоциирует имена, — доктор Стэндиш возник ниоткуда, — так бывает при лихорадке, жаре, отравлении.
Последнее слово Стэндиш произнес опрометчиво.
— Везде враги! Отрава! Пики востры! – царь привстал под немыслимым углом и растопырил руки, будто его распинали на кресте.
Федя не раз отмечал в себе особое свойство, которое посторонние могли счесть цинизмом. На самом деле это была сложная смесь любознательности и христианского опрощения. Примерно так учил смотреть на вещи святой Франциск Асизсский, но Федору его наставления были мало известны. Католик. Нам не указ.
Федор умел относиться к окружающему миру по-францискански просто, без пафоса, поддаваясь чисто русскому но, увы, — языческому чувству. Это чувство внутренней свободы, бесконвойности, неподвластности авторитетам — единственное, что защищает нас от немилости царей и псарей. Вот и сейчас Смирной наблюдал раздираемого невидимым крестом Грозного, сострадал ему, но видел не царя в объятьях демонов, а мужчину средних лет и плотного телосложения, которого странная болезнь на глазах превращала в дряхлого старца и тут же возвращала в возраст Христа. И мысли Федора складывались не в истерику бессильного обожания, а в любопытную библейскую схему.