Течёт река…
Шрифт:
Однажды мы ездили с Анютой к тёте Вале в Борское. Ещё была жива бабушка Екатерина Ильинична, и мне очень хотелось, чтобы она увидела свою первую правнучку, а Анюте хотелось показать Борское, потому что ни в одном селе, ни в одной русской деревне она никогда не была и, кроме Москвы и подмосковных дач, ничего не видела.
Анюта. 7 лет.
Поехали в июле. Я могла пробыть в Борском недели две, а потом на смену мне туда должен был приехать Костя. Тётя Валя — Валентина Фёдоровна Сыромятникова была известным человеком в своих местах: она уже много лет жила в Борском, занималась партийной работой, была одно время секретарем райкома, а теперь заведовала парткабинетом. Жила она вместе со своей младшей дочерью Ирой и матерью Екатериной Ильиничной в доме, который раньше принадлежал священнику сельской церкви, а, когда церковь закрыли, сделав в ней склад, а в стоящей рядом часовне — книжную лавку, в этом доме была открыта изба-читальня, а потом его поделили пополам и заселили обе половины. Половина Валентины Фёдоровны состояла из двух комнат, одна из
Ходили на речку Самарку ловить рыбу. Удочки делали сами и в рыбной ловле преуспевали. Купались, загорали на песчаном берегу быстрой и чистой речки, не зная о её коварстве, о глубоких ямах, затягивавших в круговорот неопытных купальщиков. Однажды чуть не утонула Анюта. Я едва успела вытащить своего ребенка из такого круговорота, едва не захлебнувшись вместе с ним. Выбравшись на берег, мы долго не могли отдышаться и еле пришли в себя. С тех пор опасались купаться в незнакомых местах.
Иногда в Борское из Самары приезжала Марксана. Она уже стала врачом — педиатром Перовой Марксаной Фёдоровной и вместе с мужем жила в областном центре. В то лето, приехав в Борское, Мурка была чем-то взволнована, пробыла совсем недолго, лишь раза два сходила вместе с Ирой на речку, а потом как-то внезапно уехала в Самару. Ирка даже плакала, когда сестра её уезжала. Мне казалось, что ей очень не хотелось расставаться с Мурочкой, как все мы ласково называли Марксану. Но ту призывали дела, работа. И я стала собираться в Москву. Получилось так, что Костя приехал утром в тот самый день, когда вечером уходил мой поезд. Мы ждали его немного раньше, но ему не удалось приехать, и мне даже не пришлось побыть с ним. Надо было быть на приемных экзаменах. Он проводил меня на станцию, куда шли пешком. Разговор был ни о чем, как-то не клеился, хотя мы долго не виделись. Он явно был чем-то недоволен, даже волновался, как мне казалось, с трудом сдерживая своё недовольство, а потом вдруг излил его на меня, говоря о том, что дня три назад нам в Москве звонили по телефону, спросили меня, сообщили, что мне необходимо зайти к замминистра Александрову. «Зачем это?» — спрашивал Костя с присущей ему ревностью. Я не знала. «Какие это могут быть у тебя дела с Александровым?» — снова спрашивал он. Никаких дел у меня не было. Но ему, как он сказал, все это совсем не понравилось. С тем мы и расстались. Помахали друг другу, когда поезд, стоявший на станции только две минуты, тронулся. Я поехала в Москву принимать вступительные экзамены и узнать, зачем просил меня прийти к нему Александров, а Костя остался с Анютой в Борском, откуда они и вернулись через две недели домой. Ира тоже должна была приехать к началу учебного года, но на несколько дней задержалась в связи с простудой.
44
Николай Васильевич Александров совсем недавно был назначен заместителем министра просвещения, и теперь его кабинет находился в здании министерства на Чистых прудах. В институте мне сказали, чтобы я туда и шла, потому что дело важное. Было страшно, но все оказалось просто, хотя сообщил мне Николай Васильевич действительно нечто неожиданное и важное: меня включили в число преподавателей, которые уже этой осенью едут на месячную стажировку в Англию. Надо оформлять документы и готовиться к поездке. Я поняла, что это он включил меня в этот список, и была страшно рада. Костя тоже оказался страшно доволен, что я смогу поехать на целый месяц в Лондон. Мы были уверены, что это будет обязательно Лондон. Однако радость оказалась преждевременной: поездка не состоялась, поскольку, как мне объяснили, я преподавала литературу, а не английский язык, а стажироваться в первую очередь должны были преподаватели английского языка. Я очень расстроилась, а Костя расстроился ещё больше меня. Ему было очень досадно, что я лишилась возможности увидеть Англию, а Магда Гритчук, включенная в список вместо меня, там побывает.
Магда съездила в Англию, вернулась полная впечатлений, рассказывала потом целый год обо всем увиденном. А Николай Васильевич Александров, приезжавший на одно из наших институтских собраний, сказал мне, чтобы я не унывала, так как он найдет возможность отправить меня на Британские острова с другой группой, в которой будут люди разных специальностей. «Это будет группа по обмену», — сказал он. Что это такое, я тогда не очень хорошо представляла. Однако в связи с начавшейся «оттепелью» ситуация в стране и в международных отношениях менялась и начался обмен специалистами между СССР и европейскими странами. Я радовалась появившейся надежде, а Константин определил ситуацию однозначно: «Он твой любовник». На этом разговоры об Англии пока и завершились. Во всяком случае, я их больше никогда не возобновляла, хотя почувствовала, что мне очень хочется изменить свою жизнь, найти для себя что-то новое.
Решила читать лекции по-новому, пока, мне приходилось бывать на лекциях преподавателей только нашей кафедры и то не всех, а лишь Марии Евгеньевны и Бориса Ивановича. С их манерой и методами, как мне казалось, я познакомилась и многому от них научилась.
Мария Евгеньевна была обстоятельна и вместе с тем лаконична. В её лекциях присутствовало все самое необходимое — историческая ситуация, литературный контекст, биографические сведения о писателе, эволюция его взглядов и эстетических принципов, освещение основных произведений. Она говорила с увлечением, с волнением, снимала и снова надевала пенсне, читала лекцию всегда стоя, записями не пользовалась (во
Борис Иванович читал свои курсы литературы средних веков, Возрождения, XVII и XVIII веков по-другому. Он сидел за столом, даже в самых больших аудиториях, уходивших амфитеатром вверх, кафедрой не пользовался. Перед ним лежали вынутые из небольшого и всегда очень легкого портфеля листы с записями, сделанные его мелким бисерным почерком. Он лишь изредка в них посматривал. Он говорил тихо, никогда не повышая голоса. Его несколько напевные интонации завораживали, но они никогда не были однотонными, в них звучала музыка того литературного памятника, о котором он говорил, музыка речи писателя, это произведение создавшего. Он включал слушателей в атмосферу эпохи, о которой шла речь, самой манерой своего повествования о деяниях рыцарей Круглого стола, о Нибелунгах, о битве Роланда и Оливье с сарацинами. Звучали стихи Вийона, сонеты Петрарки, смех Рабле и казалось, что ты слышишь их самих, находясь рядом с ними, казалось, что к тебе они и обращаются. Происходило очень важное: включение слушателя в художественный мир писателя. И достигалось это не только удивительной эрудицией лектора, а его тончайшей артистичностью, красотой речи, богатством языка. Он не говорил об образах героев и о художественных достоинствах произведений, он творил эти образы, передавая их неповторимость. Его надо было слушать и слышать. Лекции Бориса Ивановича Пуришева, а читал он их на протяжении шести десятилетий — с 20-х по 80-е годы, — целая эпоха в филологии, в становлении многих поколений его учеников и последователей, преподавателей вузов и школ.
Мне захотелось послушать и лекторов других кафедр нашего института. Некоторые из них были хорошо известны своим мастерством. Например, профессор-ботаник Алексей Александрович Уранов и психолог Константин Николаевич Корнилов. Уранов читал на биофаке о злаках с самого раннего утра. Его лекция начиналась в 8.30. Аудитория была полна, опоздавших — ни одного. Тишина и внимание на протяжении всех полутора часов. Четкость, системность, глубокий тембр, какая-то покоряющая значительность всего сообщаемого, подкрепляемая представительностью всей его истинно профессорской внешностью — все это побуждало с глубоким уважением отнестись к злаковым культурам, о которых он говорил с присущей ему осведомленностью и обстоятельностью. Вот так и должен выглядеть и держаться профессор, думала я. А Константин Николаевич Корнилов расхаживал по сцене 9-ой аудитории нашего главного корпуса легко и свободно, минуя кафедру, не присаживаясь к столу. Он ходил и вслух раздумывал о том, чем хотел поделиться со своими слушателями. Останавливался время от временя, поглаживал свои пышные усы и снова пускался в путь, как бы и не смотря ни на кого, но всё видел и слышал. Полотняная вышитая рубашка с кушаком делала его похожим на хохла, неторопливая речь, живые и запоминающиеся примеры из обыденной жизни и повседневных взаимоотношений людей, которыми он иллюстрировал свои суждения о психологических особенностях людей различных возрастных уровней, — примеры, возникавшие как бы в тот самый момент, когда они были ему необходимы, а на самом деле давно им продуманные, в логический ряд выстроенные, делали излагаемый материал убедительным и запоминающимся.
Ходила я и на другие лекции. Все услышанное было по-своему интересно и поучительно. Убедилась в том, насколько легче преподавать и выступать в роли лекторов мужчинам, чем женщинам, легче во многих отношениях: и потому, что студенческая аудитория педагогического института на большинстве факультетов состояла в основном из женщин, и потому, что лекторы-мужчины гораздо более легко управляли своими эмоциями, не позволяя им слишком разыгрываться, что было свойственно их коллегам-женщинам, а также и потому, что мужчины оказывались более невозмутимы, а чаще были просто равнодушны к реакции аудитории, что позволяло сохранять во всяком случае внешнюю самоуверенность и не вызывало у них желания делать замечания студентам. Но, конечно, самым главным во всех случаях были знания, умение говорить и нестандартность мышления, привлекающая внимание слушателей к высказываемым суждениям, фактам, к манере их освещения.
Учебная литература, которой мы располагали в то время, была в большинстве своём скучна и примитивна. Особенно по зарубежной литературе XX века. Да и в программу включались тексты не самые репрезентативные и в художественном отношения значимые. О литературе говорилось не как о виде искусства, а как о явлении идеологическом. Из литературного процесса были изъяты целые пласты. На русский язык не были переведены важнейшие произведения. Произведения современных зарубежных писателей, печатавшиеся до начала 30-х годов в журнале «Интернациональная литература», выходившие в других издательствах, с середины 30-х годов почти не появлялись в печати. Публиковалось то, что проходило жестокую цензуру. Да и журнал «Интерлит» прекратил своё существование.
В отдел спецхрана Ленинской библиотеки могли попасть лишь те, кто получил разрешение на «допуск», да и им выдавались только те журналы и книги, которые были непосредственно связаны с обозначенной в «допуске» темой. В библиотеке иностранной литературы все обстояло примерно так же.
Как же строить курс современной зарубежной литературы? Неужели следует ограничиваться лишь тем, что обозначено в утвержденных программах? Конечно, этого мало. Но даже те книги, которые стояли на полках в кабинете нашей кафедры, в начале 50-х годов было предложено передать в институтское библиотечное хранилище, оставив лишь самое необходимое, к изучению допущенное. Как преподавать, не имея доступа к книгам? А потребность в знаниях все возрастала, студенты многим интересовались, задаваемые ими вопросы требовали ответов. Кто же был рядом с Ролланом и Арагоном во Франции? Рядом с Голсуорси, Уэллсом и Шоу в Англии? О Прусте и Джойсе студенты хотели знать не только из книги Ральфа Фокса «Роман и народ», они хотели прочитать их произведения. Студенты — народ любознательный. В те годы в нашем институте на филфаке учились и Юрий Визбор, и Ада Якушева, Юлик Ким и Юрий Коваль. Юлик Ким любил задавать вопросы и в устной и в письменной форме, и не один он, разумеется. Но дело не только в этом Появилась теперь уже остро ощущаемая потребность определить свой путь в избранной специальности, найти себя.