Телефонная книжка
Шрифт:
И вышло так, что когда грянула война, Кетлинская оказалась первым секретарем союза. И вышло так, что я, Рахманов [7] , Орлов [8] и Женя Рысс встречались с ней каждый день и как раз по вопросам руководства. Жила она, как я рассказывал уже, в надстройке. Ее мать и грудной сынишка, родившийся тоже в нарушение законов созданного ею мира, переселились в бомбоубежище. Мальчик заболел воспалением легких, Катюша ставила ему банки. Мы постоянно встречались на дежурстве. В самые трудные времена видел я Кетлинскую и на работе, и в быту. И должен заявить со всей ответственностью, рад заявить, что оказалась она человеком вполне достойным. И все мы четверо — и я, и Рахманов, и Орлов, и Рысс — сохранили к Кетлинской с тех пор до наших дней вполне дружеские отношения. Тогда как другие члены союза, стоявшие от нее дальше, прониклись к ней самой искренней и прочной ненавистью, тоже сохранившейся в неприкосновенности и чистоте до сего дня. И ее упорно не хотят выбирать в правление, что доказано и на последних предсъездовских выборах. В чем же дело? А все в том же. Вера Казимировна с полной верой и с полной последовательностью проводила ту линию, которую ей указывали. Не подмигивая и не показывая большим пальцем через плечо: дескать, не я виновата, а высшие силы, мной руководящие. Она брала всю тяжесть в эти тяжелые времена на свои плечи. Распоряжалась и приказывала от своего имени. Ни на миг не позволяя себе усомниться в правильности приказов, которые отдавала от своего имени и от всего сердца. Вот этого ей и не могут простить. И в самом деле — на кого же сердиться? Не на горком же тогдашнего состава. Кетлинская до сих пор вызывает сильнейшее раздражение даже среди людей вполне порядочных. Она для них олицетворяет голод, холод, блокаду, чувство беспомощности твоей и бесполезности. Она — тот Ванька, которому в трудные времена крутили локти и вели сбрасывать с раската. По решению Кетлинской союз вел творческую работу. Пытался существовать в вымышленном мире. Вот назначается собрание правления с активом для обсуждения «Звезды».
[7]
См. «Рахманов Леонид Николаевич», с. 609.
[8]
См.
Все пытались держаться как ни в чем не бывало на этом собрании, что было так же непросто, как сидеть под проливным дождем, не придавая ему значения. Придавай не придавай, промокнешь насквозь. Мы были погружены в войну, и всякие попытки обсуждать очередной номер «Звезды» как ни в чем не бывало являлись притворством. Но есть инерция заседания, которой нельзя не подчиняться. Председатель председательствовал, предоставлял слово очередному оратору, оратор ораторствовал, его слушали и не слушали, но вот завыла сирена — и наступил вынужденный перерыв. Нам предложили спуститься в бомбоубежище, а попросту говоря, в гардеробную Дома писателей в полуподвале. И на лестнице остановил меня Голлербах [9] . Это был большеголовый человек, коротко остриженный, с кирпичным румянцем на больших щеках, с выражением лица спокойным, даже излишне спокойным, словно сонным. По специальности искусствовед, близкий, кажется, в юности своей к «Миру искусства». Хорошо знал Розанова [10] . Лично знал. В двадцатых годах выпустил о нем книжку воспоминаний. Книжечку в синем переплете в одном из уцелевших частных издательств с именем таинственным и многозначительным. Вроде «Центрифуга» или «Гептахор». А может быть, «Алконост» [11] . Еще за неделю до этого заседания о «Звезде» встретились мы с Голлербахом на площадке трамвая. Девушки в прозодежде вели на тросах слабонадутый длинный аэростат воздушного заграждения. И Голлербах, улыбнувшись, заметил: «Розанов непременно сказал бы, что это фаллический символ». Когда заговорил Голлербах со мной на лестнице в союзе, и тени улыбки не было на его большом излишне серьезном лице. Он начал с того, что насколько он мог заметить, я отношусь к нему, Голлербаху, благожелательно. И поэтому он умоляет открыть ему правду — что значит, чем вызвана враждебная атмосфера, образовавшаяся вокруг него. Люди замолкают, когда он проходит мимо, или начинают шептаться, поглядывая на него. Сегодня, например, при обсуждении «Звезды», никто не говорил о его статье.
[9]
Голлербах Эрих Федорович (1895–1942) — литературовед, искусствовед.
[10]
Розанов Василий Васильевич (1856–1919) — религиозный философ, литературный критик и публицист.
[11]
Имеется в виду книга Э. Ф. Голлербаха «В. В. Розанов. Жизнь и творчество», последняя глава которой представляет собой воспоминания Голлербаха о Розанове, цитируются письма Розанова к Голлербаху (Пг., «Полярная звезда», 1922).
Чем дольше говорил Голлербах, тем сильнее овладевал мною особого качества страх. Тот, что овладевает при виде змеи или скорпиона. Я увидел за привычной и знакомой маской душевную болезнь. Настоящую манию преследования, отравившую ядом несчастного искусствоведа. Я попробовал разубедить его. Напрасно. Голлербах, не глядя на меня, со страстным упорством стоял на своем. И я попробовал, наконец, призвать на помощь самую войну. «Неужели вы можете думать о таких пустяках, когда кругом творятся вещи и в самом деле ужасные!» — «Какие?» — спросил Голлербах с ужасом, впервые подняв на меня глаза. — «Война. Блокада. Бомбежки. Голод». — «Ах, это! — вяло протянул Голлербах. — Я был бы счастлив, если бы это производило на меня впечатление». И тут я убедился, что мир вымышленный может оказаться куда более ощутимым чем существующий. Правда, в данном случае действовала энергия безумия. Но и здоровое сознание, при достаточно сильной воле, при многолетней привычке оказывалось не менее энергичным. Мир, созданный Кетлинской, не поддавался войне. Не Вера Казимировна придумала слово «дистрофия», например. Но могла бы придумать. Именно с помощью таких легких изменений имен и мог существовать ее дневной, без признака теней, мир. Назови голодающего дистрофиком — и уже все пристойно. Принимает даже научный характер. Холод и грязь — «трудности». Смерти нет. Есть «потери». Но при всем при том Вера Казимировна неустанно хлопотала об облегчении писательской участи. Хлопотала так, словно бы дистрофия была не лучше голода. Если поначалу ей удавалось сделать немного, — то виною тяжелые времена. И те, кто думает, что для себя она еду добывала, находятся до сих пор во власти своих рожденных в голоде и холоде представлений. Кетлинская очень любила свою мать, маленькую черноглазую старушку, всегда в шарфе, чалмой завязанном на голове, всегда светски оживленную. И никто не хочет вспомнить, что умерла она, бедняга, от дистрофии. А Вера Казимировна делила с матерью последний кусок. В 42 году вышла Вера Казимировна замуж. Зонин [12] , ее муж, был человек с ярким лицом.
[12]
Зонин Александр Ильич (1901–1962) — писатель, критик.
Седыми волосами. Храбрый на войне, как рассказывали очевидцы. И при этом тяжело изуродованный психически, как это смутно угадывалось. Его первая жена расстреляна была за участие в оппозиции. Если в те времена отделался он только исключением из партии, сохранив свободу и орден Красного Знамени, — то, значит, перетряхнули его до самого донышка. И невозможно было угадать, где в его душе лицо, а где изнанка. Отпраздновали они свою свадьбу так: каждый из гостей принес кроху своего пайка. Но в союзе даже хорошие люди, оставаясь во власти темных своих представлений, рассказывают до сих пор о пире, который закатила Кетлинская, когда люди кругом гибли с голоду. И вот война отошла, наконец, в прошлое. Я заходил как-то в новую квартиру Кетлинской. Зонин устроил свою комнату на морской лад, с андреевским флагом. Яркая получилась комната и странная, господь с ней. Беспокойная. А время пришло после войны немирное. И должен сказать, что Кетлинская держалась храбро. На заседании в Смольном, том самом, что было посвящено журналам «Звезда» и «Ленинград», выступила Кетлинская едва ли не единственная с вполне трезвым словом, где заступилась за Берггольц. А враги ее, как всегда оживающие в трудные для союза времена, зашевелились. Снова появилась тень отца. Один из самых свирепых ораторов наших кричал тогдашнему секретарю Дементьеву [13] : «Ты хочешь въехать в коммунизм верхом на адмиральской дочери!» И вдруг, к величайшему их огорчению, получила Вера Казимировна Сталинскую премию [14] . Жила она все так же спокойно, достойно. Писала. Вела семью, которая выросла. У нее родился сын от Зонина, темноглазый, нежный, необыкновенно трогательный. Однажды он зашел к нам, когда было ему лет пять. Был он бледен. И все ежился, все зевал. Оказывается, утром околел у них котенок, и мальчик все не мог до самого вечера прийти в себя. Просто заболел. Старший, Сережа, в те годы казался куда более простым. Здоровенный. Только над лбом — седая прядь. Словно в воспоминание о днях блокады, когда рос он в бомбоубежище. Старший сын Зонина от первого брака был курсантом.
[13]
Дементьев Александр Григорьевич (1904–1986) — критик, литературовед.
[14]
Кетлинская получила Государственную премию за роман «В осаде» в 1948 г.
В каком-то военном училище. В морском. И этот мальчик — впрочем, жених уже — был на попечении Веры Казимировны. Все казалось в семье ясно, лишено теней и углов, несмотря на комнату с андреевским флагом и ее хозяина с ярким лицом, и белыми волосами, и обезумевшей душой. И вдруг, как это случалось в те немирные, послевоенные годы, — Зонин исчез. Взяли. Я не знаю, что пережила Вера Казимировна, когда ветер и дождь ворвались вдруг в ее мир, стены исчезли, исчезла крыша. Пронесся смутный слух, что она собирается в Москву, в ЦК заявить, что она не верит, да, не верит в виновность своего мужа. Но не успела. Ее вызвали куда- то. И объяснили, какой нехороший человек Зонин. И Вера Казимировна уверовала в это свято, без малейшего притворства, и стены мира ее и его своды воздвиглись из хаоса. Она пожаловалась друзьям, что Зонин скрыл от нее ряд фактов из своего прошлого. И отказалась от него со свойственной ей железной последовательностью. И не пошла к нему на свидание, когда его высылали. А времена делались все более мутными. Я говорю о Союзе писателей. Но Кетлинская с вызывающей уважение храбростью занимала позицию вполне ясную. Она одна решилась выступить на общем собрании прямо против скопившейся в союзном воздухе мути, указывая на могучих и мстительных виновников этой мути. Спокойно, достойно, степенно говорила она, и ни один человек не осмелился возразить ей по существу. И речь ее признали даже вечные враги ее. И на съезде выступала она ясно, смело, последовательно, открыто. Вера — великая и очищающая сила. Кетлинская жила в мире, сознательно упрощенном, отворачиваясь от фактов, закрывая то один, то другой глаз, подвешивалась за ногу к потолку, становилась на стол, чтобы видеть только то, что должно, но веровала, веровала с той энергией, что дается не всякому безумцу. И снова она писала, вела общественную работу. Построила себе дачу в Комарове, что далеко не просто. Мальчики подросли. Володя с годами не потерял своей прелести, мягкости
Сережа изменился — и изменился странно: он словно бы раздобрел, но как-то неладно, чуть по — бабьи, — он, здоровенный мужик, пока не овладели им превратности переходного возраста. Это, видимо, так и называлось дома — болезнь роста. Мир и покой не могло нарушить осложнение столь второстепенное. Но времена менялись. И Зонина вдруг освободили. Мы притихли в ожидании. Освобожден был Зонин по болезни. По акту о состоянии здоровья. Таких называли по установившейся терминологии — актированными, в отличие от реабилитированных. Примет его Кетлинская? Ведь не пересмотрено его дело! Сам Зонин не верил, видимо, в это. Когда, освобождая, предложили ему выбрать город, он назвал Новгород. Но усложнился мир, созданный Кетлинской, изменила она, слава тебе, господи, железной своей последовательности. Забыла она о том, что скрыл Зонин от нее нечто неслыханно преступное в своем прошлом. Приняла она его, приняла! И рассказывает при встрече о его здоровье. И хлопочет вместе с ним о пересмотре дела. Усложнился ли ее мир, смягчил простоту своих законов, или мир вокруг нее изменился — все хорошо! А он, Зонин,
[15]
26 июля 1955 г. в «Литературной газете» была напечатана статья Кетлинской «Человек и его дело».
[16]
В архиве Шварца сохранилось письмо Кетлинской от 17 мая 1942 г., в котором она пишет о жизни литературного Ленинграда, пишет дружески, тепло и с уважением. Приводим отрывки из ее письма, позволяющие живее ощутить обстановку Ленинграда 1942 г. и настрой самой Кетлинской:
Дорогой Евгений Львович, не думайте, что я так быстро забыла вашу светлую улыбку, освещавшую одичалые союзные пейзажи, или что я вас — чуть вы удалились — причислила к лицу тех эвакуантов, имена коих ни у меня, ни у вас не вызывали восхищения. Просто время было очень тяжкое и хлопотное, в союзе было некогда писать и холодно, а дома и холодно, и темно. Так что ответ на ваше письмо пришлось приурочить к весеннему теплу.
Рассказать о том, что пережили за последние 4–5 месяцев — не расскажешь. Вы, конечно, слышали многое. У нас было немало жертв. Я потеряла маму и тетю. Временами все это казалось каким-то приснившимся в недобрый час кошмаром, но дух живучее тела, а если тело привыкло подчиняться духу — все уже выносимо, даже невыносимое.
На днях я прочитала в газете, что лишения ленинградской осады были таковы, что перед ними бледнеют все когда-либо бывавшие осады от Трои до наших дней. И я искренно удивилась — неужели? Значит, уж не так страшно было самое страшное в истории! Потом стала перебирать в памяти все пережитое — вышло, что не так уж легко. Но сейчас стало тепло и сравнительно очень сытно, все повеселели, и мы начали проводить массовую работу под лозунгом: «Товарищ, опусти воротник!» Есть у нас такие люди, которые все еще ходят с поднятым воротником, грязные и голодные по инерции, оттого, что не заметили, как наступила перемена. […] А все-таки в самые тяжелые дни ежедневно были литпередачи по радио, и люди писали стихи, рассказы, романы. Лучшее из стихов написано Берггольц и Верой Инбер, у Ольги поэма «Февральский дневник» очень хороша и может быть приложена к истории осады как документ о душевной жизни ленинградцев. В прозе пишут в Ленинграде многие, но законченных вещей еще нет. […] С начала апреля мы начали проводить выездные заседания правления на фронте, в армиях, — моя информация о Ленинграде и работе писателей, а затем писатели — фронтовики рассказывают о себе и — главное — читают свои вещи — очень интересно получалось. […]
Недавно, греясь у буржуйки в моем кабинете, мы рисовали картины послевоенной жизни. И представили себе, как возвращаются Козаков, Слонимский и прочие и возмущаются, «что здесь без нас было? Водопровод лопнул, стекла выбиты, канализация не работает, что делала Кетлинская?!»
Вас я прошу меня извинить — не доглядела, снаряд попал прямо в вашу квартиру. Не знаю, чем загладить эту свою нераспорядительность. В союзе у нас позавчера вылетели все стекла, очень сильный был обстрел нашей улицы, один снарядик залепил в стенку дома во дворовом флигеле. Мой кабинет сейчас открыт всем ветрам. […]
На смену стационару, который откармливал по 20 писателей одновременно в течение 3 месяцев, мы открыли (в помещении горкома и «Звезды») комнату творчества и комнату творческих встреч, в последней два — три раза в неделю происходят литературные] вечера — читки, обсуждения. Начали устраивать и военные лекции. В общем — весна.
И вы пожаловаться на меня не можете — не писала, не писала, а потом написала столько, что и не прочитать за один раз.
Как вы живете? Поправилась ли Екатерина Ивановна? Не тянет ли вас снова к вашему пожарному ремеслу? Вспоминая осенние месяцы, я всегда чувствую себя в долгу перед вами за стояние на крыше — я-то ведь не стояла! Если бы вас не доконала эта крыша, вы бы, наверно, и сейчас ходили среди нас ясным солнышком.
Ну, теперь уж не так долго ждать, увидимся — наверное обрадуемся.
Сердечный привет вам обоим
Вера Кетлинская
По — женски не могу обойтись без приписки на полях — у нас возрождаются все журналы, в июне будут печататься и книги. Что у Вас есть, присылайте в редакцию любого журнала или прямо в союз, а мы пристроим, куда лучше. (РГАЛИ, ф. 2215, on. 1, ед. хр. 173, л. 1–4 об.)
Каверин Вениамин Александрович, [0] — один из первых моих ленинградских знакомых. После Слонимского и Лунца или одновременно с ними. Встретился я с ним у «Серапионовых братьев». И сколько я его помню, был он с людьми даже несколько наивно приветлив, ожидая от них интересного. От ученых — что расскажут они что-нибудь научное, от меня, актера, — чего-нибудь актерского. Но тогда же, вскоре, почувствовал я, что и ученых, и актеров видит он, как через цветное стекло, через литературное о них представление. Из «Серапионовых братьев» был он больше всех литератор. Больше даже, чем Федин, которого все-таки судьба пошвыряла до того, как попал он в свой длинный и узенький кабинет с книжными полками. Правда, и Федин продолжал смотреть на мир через цветные стекла, только некоторые из них потеряли окраску, так что он кое-что иной раз видел непосредственно. Когда встретил я Каверина в первый раз, ходил он еще в гимназической тужурке с поясом. Был студентом университета и Института восточных языков. Кончал филологический и арабское отделение [1] . Тут я, может быть, не совсем точен — уверен я только в арабском отделении. Но с филологическим он был связан, писал о Бароне Брамбеусе и издал о нем целую книжку [2] . Дело не в том, кончил он филологический или нет, а в том, что духовно был он с ним связан не меньше, чем с «серапионами» и вообще с писательской средой, а больше. И к литературе подходил он через литературоведение. И то, что прочел, было для него материалом, а то, что увидел, — не было. Точнее, вне традиции, вне ощущения формального он смотрел, но не видел. В те дни — был рассвет формализма. Каверин был близок к Тынянову, самому из них прельстительному и прелестному. Все «серапионы» любили говорить об остранении, обрамлении, нанизывании, и только один, пожалуй, Каверин принял эти законы органично, всем сердцем. Он веровал, что можно сесть за стол и выбрать форму для очередной работы. Он в те дни вряд ли подозревал о законе, определяющем твою работу: «Человек предполагает, а Бог располагает». И платился.
[0]
Каверин Вениамин Александрович (1902–1989) — писатель.
[1]
Каверин окончил Институт восточных языков (1923) и историко — филологический факультет Ленинградского университета (1924).
[2]
Историко — литературная работа «Барон Брамбеус. История Осипа Сенковского, журналиста, редактора «Библиотеки для чтения» была издана в 1929 г.
Но, страдая за свою веру, и тени сомнения не испытывал. Вся его судьба, его вера и личная жизнь — все шло прямо и последовательно. Жизнь в бесконечном разнообразии своем захотела показать, что способна создавать и такие благополучные судьбы. После 29 года знакомство наше по ряду обстоятельств стало гораздо ближе. Каверин женат был на сестре Тынянова — Лидочке, а Тынянов на сестре Каверина — Елене Александровне. Невозможно рассказывать о близких знакомых. Они так неожиданно и близко вросли в твою жизнь, что писать точно почти невозможно, как делать автопортрет с собственного затылка, пользуясь одним зеркалом. И богатство знаний тебя сбивает с толку. Все не похоже рядом с тем, что ты знаешь. Вот написал я: Лидочка — а как мне передать привычное, немолодое, много раз проверенное представление о много лет сопутствующем нам существе? Чем определить и доказать то, что не требует доказательства, слишком уж известно? Увидел я ее в начале двадцатых годов, когда какое-то серапионовское собрание проходило у них дома, на углу Введенской и Большого. С удивлением увидел я, что дом у Каверина, у мальчика в гимназической тужурке, еще больше налажен, чем у Федина. Настоящая квартира, с мебелью, внушающей уважение. Настоящая чистота, та самая, что зависит только от хозяйки дома. И тут я познакомился с ней, с хозяйкой, с Лидочкой. Бледная, темноволосая, маленькая, как все Тыняновы, она все помалкивала да поглядывала. И позже узнал я, не без удовольствия, что она, когда смотрела, — видела. У нее был дар, рассказывая, передать то, что заметила, очень похоже и весело. Веня мог рассказать интересно о Лобачевском [3] , о котором собирал материалы, а то, что у него творилось под носом, решительно не видел. И Лидочка еще поставила дом так, что совсем освободила Веню от бытовых мелочей. Он, например, в начале тридцатых годов, чуть не через год после того, как масло исчезло из продажи, спросил, к нашему удовольствию, правда ли, что с маслом теперь какие-то затруднения?
[3]
Лобачевский Николай Иванович (1792–1856) — математик, в 1827–1846 гг. — ректор Казанского университета.
В тридцать третьем году мы жили на одной даче с Кавериными, в Сестрорецке. Лидочка была беременна, но все так же спокойно и весело легкой рукой вела дом и никому не позволяла беспокоиться о себе, о своем здоровье. Беспокоился Веня. Вот он выходит, поработав положенное время, в сад и бродит по дорожке, откашливаясь, держась рукою за кадык. «Ты что?» — «У меня странное чувство в горле. Не могу решить — ехать мне на велосипеде или нет». Однажды приехали к нам Хармс, Олейников и Заболоцкий. Пошли бродить.
Легли под каким-то дубом, недалеко от насыпи, что вела к пляжу. Погода была не хорошая, не плохая. На душе у меня было неладно, как всегда в те годы в присутствии Олейникова, при несчастной моей уязвимости. А Николай Макарович был всем недоволен. И погодой, и нашей дачей, и дубом, и природой сестрорецкой, — он еще медленнее, чем я, привыкал к северу. И все мы были огорчены еще полным безденежьем. Хорошо было бы выпить, но денег не было начисто. Потом Хармс, лежа на траве, прочел по моей просьбе стихотворение: «Бог проснулся, Отпер глаз, Взял песчинку, Бросил в нас». Я любил это его стихотворение. На некоторое время стало полегче, в беспорядок не плохой, не хорошей погоды, лысых окрестностей вошло подобие правильности. И без водки. Но скоро рассеялось. Вяло поговорили о литературе. И стали обсуждать (когда окончательно исчезло подобие правильности), где добыть денег. Я у Каверина был кругом в долгу. А никто из гостей — не хотел просить. Стеснялись. Поплелись к нам в сад, под яблоню, которую в то лето до последнего листика, почему-то объели черви. Сели за столик на одной ножке, вкопанный в землю. Скоро за стеклами террасы показался Каверин. Он обрадовался гостям. Он уважал их (в особенности Заболоцкого, которого стихи знал лучше других) как интересных писателей, ищущих новую форму, как и сам Каверин. А они не искали новой формы. Они не могли писать иначе, чем пишут. Хармс говорил: хочу писать так, чтобы было чисто. У них было отвращение ко всему, что стало литературой. Они были гении, как сами говорили, шутя. И не очень шутя.
Возвышение Меркурия
1. Меркурий
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Наследник
3. Династия
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
На границе империй. Том 10. Часть 2
Вселенная EVE Online
Фантастика:
космическая фантастика
рейтинг книги
Вторая жизнь майора. Цикл
Вторая жизнь майора
Фантастика:
героическая фантастика
боевая фантастика
попаданцы
рейтинг книги
Перед бегущей
8. Легенды Вселенной
Фантастика:
научная фантастика
рейтинг книги
