Тени колоколов
Шрифт:
Тикшай опешил. Долго не мог поверить услышанному. Потом осторожно стал расспрашивать о том, как это случилось. И вот что услышал из уст отца любимой девушки.
В крещенские морозы полоскала она белье на речке. Сильно простыла. Кашляла долго и, как мать ни пыталась ее вы-лечить своими настойками, девушка не выздоровела. Мазярго умерла весенним солнечным днем, когда на улице уже первые ручьи зазвенели.
Слушал Тикшай и думал, что с уходом на тот свет девушки и его молодость пропала. Переживал, почему о Мазярго ещё вчера не спросил.
На
Только повернул рысака на Воздвиженку, навстречу ему — богатая кибитка Патриарха, покрытая красным полотном и запряженная шестеркой лошадей. Спереди на облучке — кучер-монах, сзади на запятках тоже два монаха, кругом охрана из десяти конных стрельцов. Всю улицу заняли. Прохожие к домам жмутся в испуге, чтоб не попасть под копыта.
У Тикшая тоже замерло сердце: а вдруг сомнут! Но, слава богу, разминулись.
Солнышко, улыбаясь, ласкало город своими лучами. Деревья тихо шептались, показывая друг другу свой новый зеленый наряд. Июнь шел, первый месяц лета…
Чудовские колокола звонили к обедне. Их мелодичный перезвон радовал и успокаивал душу, побуждал думать о вечности, о красоте, о Боге. Так, по крайней мере, полагали два бородатых оборванных странника, пришедшие поклониться святым мощам. Они стояли под стенами Чудового монастыря, сняв шапки и задрав головы, крестились на возвышавшиеся над ними золоченые купола. По лицам их текли счастливые слезы: они пережили лютую зиму и добрались до Москвы, где всё похоже на рай земной.
Но в патриаршей толстостенной палате было тихо, не слыхать колоколов. Только потрескивают горящие свечи.
Высокому, осанистому Патриарху, который только что вернулся из Симонова монастыря и сейчас измерял шагами каменный пол палаты, казалось, было тесно под ее сводами. Никон кого-то ждал, то и дело выглядывая в окно.
Чисто подметенный двор был пуст. Конечно, иерей Епифаний туда никого чужого не пустит — каждый его шаг охраняет. Так и собака хозяину не служит.
Дремавшая на лавке кошка выпрямила свое пушистое тело, спрыгнула на пол и, мурлыча, закружилась у ног Патриарха.
— Эка, хитрая бестия, — Никон поднял ее на руки, стал чесать ей живот. Та вонзила когти в его рясу и ткнулась холодным носом в густую бороду, громко мурлыкая.
Время шло. Искрились, стреляя, свечи, трепетали тени на ликах икон. Вдруг до Никона донеслись голоса. Прижав кошку к груди, он встал и посмотрел в окно. Через дубовые ворота, открытые настежь, верховые гнали кнутом четверых мужиков в грязных зипунах и лаптях.
Дверь палаты вскоре открылась, и из темного коридора вначале показалась красная шапка, а затем и сам сотский. Низко поклонившись, сказал громогласно:
— Вот они, Святейший!
Мужики, один за другим, появились на пороге. По лицам их тек грязный пот. Вчетвером пали на колени, не поднимая глаз, хрипло дышали.
— Выйди! — приказал
Дверь громко хлопнула, отчего мужики вздрогнули. Никон кинул кошку в угол, словно та в чем-то была виноватой, грозно спросил:
— Это вы, ротозеи, языком чесали: я пачкаю церковные книги? Это вы восхваляете Аввакума? Или боитесь теперь признаться? Сердца ваши заячьи! — и плюнул под ноги.
— Прости нас, — в один голос простонали мужики.
— А прощу — дальше-то как? Снова длинные свои языки распустите?
— Служить тебе будем, — промолвил один, посмелее.
— Слу-жи-ть! — запели за ним остальные. Выпрямили спины. Подползли на коленях к Никону, протянули руки.
— Прости нас, Государь…Помилуй, Святейший, грешных!..
Насладившись происходящим, Никон встал с лавки.
— Вот возьму да крикну сотского и велю в московские колодцы вас кинуть. Или в вонючие канавы зарою! Перед алтарем прокляну!.. — Тяжело вздохнув (от ярости устал), снова сел. — Ладно, жи-ви-те!..
Мужики, стоя на коленях, смотрели на него как на Христа. Вытирали слезы и носы.
«Семя тли! — с презрением думал, глядя на них, Никон. — От них вся вера может погибнуть, если дать им размножиться. Поклоняются только силе, где сила — там для них и правда! Окажись сейчас кто сильнее меня — к тому на брюхе поползут… Иуды!» — И Никон брезгливо отодвинулся.
На сердце черным покрывалом вдруг такая тоска напала, что вздохнуть тяжело. Сколько греха вокруг… Раньше он был далек от всего этого, жил в монастыре со светлой душой. Братьев во Христе любил, учил доброму, считался с божьими законами. Сам был скромен и праведен: мяса ел мало, к вину не притрагивался, спал на голых досках, читал только Святое Писание.
Вот только дьявол всё равно дверь в душу нашел, с праведного пути его переманил. Посланник ада многолик: может, он облик царя принял, когда назначил его митрополитом, а затем Патриархом? Заставил полюбить себя, забыть Божьи заповеди.
А он-то, грешник, думал, что Господу было угодно посадить его на патриарший престол. Но сейчас он ясно вдруг понял, глядя на дрожащих от страха мужиков, что расшитый жемчугами и каменьями саккос* — дело рук дьявола, соблазн, который он не сумел преодолеть. За Христом и его апостолами шли многотысячные толпы, верили каждому их слову. А за ним, пастырем божьим, идут только под страхом угрозы и смерти. Как такое могло случиться?! Гоняясь за апостольской славой, сам стал дьяволом или слугой его…
Никон в ужасе от этих мыслей закрыл лицо руками и застонал. Мужики испуганно затихли. Что с Патриархом? Неужели они, нечестивцы, так огорчили его?
Если б они заглянули в этот миг в его душу, ужаснулись бы, какая там пропасть разверзлась. И нет от нее спасения! Но мужики — народ темный, неученый. Одно с рождения до самой кончины знают: покоряться. Богу — поклонись, барину — покорись, перед Патриархом голову склони…
— Владыка! Заступник! Пожалей живота нашего! — опять завопили мужики.