Террористическая война в России 1878-1881 гг.
Шрифт:
“Троих первых повели к столбам. Привязали, надели на них смертный костюм (белые длинные балахоны), а на глаза надвинули им белые колпаки, чтобы не видно было ружей… Священник обошел всех с крестом. Выходило, что остается жить минут пять, не больше… Эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством…”.
И в последний момент арестантам объявили о смягчении наказания…
Вечером этого “расстрельного” дня Ф. Достоевский писал брату:
“…
Затем начался очередной жизненный урок выковки будущего гения, - арестантов повезли по этапам в Сибирь. Когда пересекали Уральские горы - границу между Европой и Азией, то Достоевский и многие “петрашевцы” прослезились, - прощались с Европой… В Азии Ф. Достоевский четыре года прожил в тюрьме Омска вместе с уголовниками - ворами и убийцами, и результат этого сожительства был весьма любопытным:
“Я был в каторге и видал преступников, “решеных” преступников. Повторяю, это была долгая школа. Ни один из них не переставал себя считать преступником. С виду это был страшный и жестокий народ. “Куражились”, впрочем, только из глупеньких, новенькие, и над ними смеялись. Большею частью народ был мрачный, задумчивый. Про преступления свои никто не говорил. Никогда не слыхал я никакого ропота. О преступлениях своих даже и нельзя было вслух говорить. Случалось, что раздавалось чье-нибудь слово с вызовом и вывертом, и - “вся каторга”, как один человек, осаживала выскочку. Про это не принято было говорить.
Но, верно говорю, может, ни один из них не миновал долгого душевного страдания внутри себя, самого очищающего и укрепляющего. Я видал их одиноко задумчивых, я видал их в церкви молящихся перед исповедью; прислушивался к отдельным внезапным словам их, к их восклицаниям; помню их лица, - о, поверьте, никто из них не считал себя правым в душе своей!” (“Дневник писателя”).
Этот этап в своём развитии, в своей эволюции проходили многие великие русские мыслители, например, Л. Толстой по этому поводу любил цитировать Николая Гоголя:
“Стоит только хорошенько выстрадаться самому, как уже все страдающие становятся тебе понятны. Этого мало - сам ум проясняется: дотоле скрытые положения и поприща людей становятся тебе известны, и делается видно, что кому потребно. Велик Бог, нас умудряющий”, и Лев Николаевич сделал вывод: “Страдания жизни неразумной приводят к сознанию необходимости разумной жизни”.
Из личных страданий неким закономерным образом выходит любовь, любовь к другим страдающим, как со-чувствие, сострадание, со-переживание, со-понимание, философия любви.
“Не хотел бы я, чтобы слова мои были приняты за жестокость, - писал после тюрьмы Ф. М. Достоевский.
– Но все-таки я осмелюсь высказать. Прямо скажу: строгим наказанием, острогом и каторгой вы, может быть, половину спасли бы из них. Облегчили бы
Это жизненное испытание, как ни странно звучит, - здорово обогатило Ф. Достоевского:
“И на каторге между разбойниками, в четыре года, отличил наконец людей. Поверишь ли: есть характеры глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать золото….
Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть не многие знают его…
Я думаю, самая главная, самая коренная духовная потребность русского народа есть потребность страдания, всегдашнего и неутолимого, везде и во всем. Этою жаждою страдания он, кажется, заражен искони веков. Страдальческая струя проходит через всю его историю, не от внешних только несчастий и бедствий, а бьет ключом из самого сердца народного. У русского народа даже в счастье непременно есть часть страдания, иначе счастье его для него неполно.
Никогда, даже в самые торжественные минуты его истории, не имеет он гордого и торжествующего вида, а лишь умиленный до страдания вид; он воздыхает и относит славу свою к милости господа. Страданием своим русский народ как бы наслаждается. Что в целом народе, то и в отдельных типах, говоря, впрочем, лишь вообще. Вглядитесь, например, в многочисленные типы русского безобразника. Тут не один лишь разгул через край, иногда удивляющий дерзостью своих пределов и мерзостью падения души человеческой. Безобразник этот прежде всего сам страдалец. Наивно-торжественного довольства собою в русском человеке совсем даже нет, даже в глупом.
Возьмите русского пьяницу и, например, хоть немецкого пьяницу: русский пакостнее немецкого, но пьяный немец несомненно глупее и смешнее русского. Немцы - народ по преимуществу самодовольный и гордый собою. В пьяном же немце эти основные черты народные вырастают в размерах выпитого пива. Пьяный немец несомненно счастливый человек и никогда не плачет; он поет самохвальные песни и гордится собою. Приходит домой пьяный как стелька, но гордый собою.
Русский пьяница любит пить с горя и плакать. Если же куражится, то не торжествует, а лишь буянит. Всегда вспомнит какую-нибудь обиду и упрекает обидчика, тут ли он, нет ли…
Самый крупный безобразник, самый даже красивый своею дерзостью и изящными пороками, так что ему даже подражают глупцы, все-таки слышит каким-то чутьем, в тайниках безобразной души своей, что в конце концов он лишь негодяй и только. Он недоволен собою; в сердце его нарастает попрек, и он мстит за него окружающим; беснуется и мечется на всех, и тут-то вот и доходит до краю, борясь с накопляющимся ежеминутно в сердце страданием своим, а вместе с тем и как бы упиваясь им с наслаждением. Если он способен восстать из своего унижения, то мстит себе за прошлое падение ужасно, даже больнее, чем вымещал на других в чаду безобразия свои тайные муки от собственного недовольства собою”.