Тихий гром. Книги первая и вторая
Шрифт:
Распахнул Василий калитку и, вырываясь из Катюхиных рук, нырнул в улицу. И уже с седла, поправляя котомку, крикнул:
— Не торчи тута, запирайся. Прощай, любушка моя!
Народу возле станции собралось видимо-невидимо. Тут и гармони где-то в гущине пиликали, и песни слышались невеселые, и опять же этот осатаневший бабий рев. Пробиваясь через толпу, Василий с высоты верхового наездника отыскивал своих хуторских.
В
— Здравствуй, дядь Леонтий! — приветствовал его Василий. — Ох, и ты тута! Здоров, Гришка!
— Здравствуешь, солдат бравый! — отвечал Леонтий. — И где ж эт черти носили тебя до сех пор? Ты должен в первым ряде стоять да молодых подучивать, а его со всеми собаками не сыщешь…
Не слушая Леонтия, Василий оттянул Гришку за рукав, спросил тихонько:
— Перекличка была?
— Да только что кончилась. Гукнул я за тебя, да чуть не влопался. Слышишь, отец-то ворчит. Чего ж долго так с кралей своей обнимался-то?
— Тише ты! — одернул Гришку Василий шепотом и вслух добавил: — Да он у вас завсегда ворчит.
— Ишь ведь он чего — ворчит, — расслышав эти слова, возмутился Леонтий.
— Ладноть, дядь Леонтий, не ругай ты нас напоследок-то шибко. Ты вот взялся бы Карашку к нашим домой отвесть — доброе бы дело сделал.
— А из ваших никого, что ль, в городу нету?
— Не велел я им ездить. И так встречать да провожать не успевают.
— Гляди-ка ты! — удивился Леонтий. — Вот ведь чего жадность-то делает! Всю работу успеть своротить норовят. А парень для их — чужой ровно совсем.
— Да будя тебе, дядь Леонтий, пустое-то молоть! Сказываю тебе, что не велел я им тута быть. Слез вон и без их хватает. А проститься часом раньше, часом позже — какая разница!
— Э-э, не скажи, Вася! А чего ж эт народ — бабы, ребятишки — тута толкется?
— Дык нету ни бабы у мине, ни дитенка… Коня-то возьмешь, что ль?
— А чего ж не взять, давай…
— По ваго-о-онам! — резанула толпу команда, катившаяся от начала поезда и передаваемая от вагона к вагону.
Василий отдал повод Леонтию и попрощался с ним, за руку. А Гришка поцеловался с отцом, подхватил свою котомку, и они пошли вместе с Василием.
Грузились без спешки. Молодой поручик, в новенькой военной форме, стоял у входа в вагон, выкликал фамилию, дожидался, пока войдет названный, отмечал его у себя в списке и называл следующего.
— Ах ты, мать-то до ветру на минутку отлучилась? — метался возле ребят Леонтий. — Ведь так и не простится, беспутная баба.
— Ну, прощай, дядь Леонтий! — заслышав свою фамилию, сказал Василий. — Кланяйся там нашим. Как до места доедем, письмо пришлю.
— Прощай, Вася! — растрогался Леонтий и опять за свое: — Да и где ж эт она, сучка старая, запропастилась?
— Шлыков, Григорий Леонтьев! —
— Ну, вота, дождались.
Смахивая непрошеную слезу, Леонтий обнял сына, прижался к нему, и так в обнимку дошагали они почти до поручика. Вырвавшись из его рук, Гришка вскочил в вагон.
Манюшки все не было. А тут поступило распоряжение закрыть вагоны.
Глядя, как отталкивают призывников, кричащих последние слова своим родным, как задвигаются возле их носов глухие двери, Леонтий уже не смахивал слез и не стыдился их, и походил он теперь на обиженного ребенка.
Паровоз между тем дал гудок, и поезд медленно, словно нехотя, поплыл мимо воющей многолюдной толпы.
— Стойте! Погодите, родимец вас изломай! — не своим голосом кричала Манюшка пробиваясь к путям сквозь толпу. Но крик ее комариным писком тонул в общем реве, гомоне толпы. До Леонтия она добралась, когда последний вагон, все убыстряя ход, миновал водокачку.
Газет никто не выписывал в хуторе, кроме Даниных, да еще у Кестера водились они. А приходили газеты редко, нерегулярно. Случалось ездить за ними в Бродовскую, а то и в город. А больше ни одному мужику нужды в них сроду не бывало, разве что на закрутку, ежели курительной бумаги не окажется.
Если уж появлялось изредка в газетах что-нибудь интересное для мужиков, то немедленно обращалось оно в «слух», обрастало всяческими домыслами.
С началом угольных разработок в хуторе газеты появились и в рословской избе — у инженера Зурабова. Испещренные бумажные листы сделались принадлежностью и Прошечкиных комнат, поскольку там была контора промышленников и жил техник — молодой чернявый парень, Геннадий Бурков — коренастый, большелобый. У него не только газеты — книгами завалена была вся комната.
Вначале Прошечка принял этого парня с уважением: гляди, какой молодой, а, знать, башковитый. Днем Геннадий почти безвылазно торчал на шахте, а ночами много читал.
Но, заглянув однажды во время отсутствия постояльца в его комнату и с пристрастием оглядев имущество парня, Прошечка весело присвистнул:
— Э-э, черт-дурак! Да у его, окромя книжек-то, — шаром покати — ничего и нету. Штанов запасных и тех не видать… Х-хе! Грамотешка его, стал быть, по ветерку идет… Тьфу, черт-дурак! — И, выходя, хлопнул дверью. — Молится своей иконе да живет в покое, голодранец.
Полина не ввязывалась в его суждения.
С началом войны изменилось в хуторе многое, хотя на первый взгляд казалось, что гремит она где-то в неведомых далях и отзвуки едва ли дойдут до столь незыблемой глуши. Но они доходили сюда. С первого же дня начали редеть крестьянские семьи — лучших работников отняла война, и этим сразу же задела кровные интересы мужика. Да и на шахте это сказалось. Некоторых рабочих уже призвали на службу, другие, почуяв неладное, потянулись к своим семьям.