Тихий гром. Книги первая и вторая
Шрифт:
Ничего лучшего Настасья придумать не могла — пошла к Манюшке да ее уговаривать стала, чтобы за избой хоть набегом понаблюдала, обед да ужин сготовила инженеру. А у той, конечно, своих дел хватает, но в поле не выскочишь: Ванька-то снова на ладан дышит, вот-вот до смерти кашлем зайдется. Оттого сидит Манюшка дома, без веревочки привязанная.
Договор состоялся у них раным-рано. А как светать стало, накормила семью Настасья, потом — инженера, с домашними делами управилась, и вместе с Галькой — старшенькой — увез их
Полоска эта в низине лежала, дальним концом в редкий осиновый лесок упиралась. На ней в два ряда кучки снопов — суслоны стояли. И только возле самого леска густо зеленели стебли неубранного льна. Издали совсем немного его кажется, да знает Настасья — только бы силушки хватило до темноты справиться. А пока солнышко только-только из-за осинок трясучих выглянуло. Не обогрело еще. Обильная роса серебристым инеем, разноцветными звездочками сияет и на снопах, и на траве по меже, и даже на голой земле искрится. Тихо вокруг. Редкая птичка пискнет.
Холодно было ночью, и теперь шестилетней Гальке неуютно в поле кажется, зябко. Сон где-то в уголках души у нее гнездится еще. Поспешает она за матерью, лапотками за твердые комья запинается. А глазенки непроспавшиеся таращит, по лесной опушке взглядом стреляет.
— Ма-ама! — испуганно вскрикнула Галька, показывая вперед и догоняя мать. — Волки, что ль, тама серые?
— Да что ты, глупая! Какие тебе волки, — Настасья взяла ее за руку. — Журавушки это! Глянь, побежали маленько да и полетели.
Теперь Галька и сама поняла, что это знакомые безобидные птицы, с восторгом наблюдала за размашистыми плавными движениями большущих серых крыльев и слушала испуганные крики взлетающих журавлей.
Вот она и стенка льняная. Настасья осторожно ставит к суслону узелок с едой, устанавливает его на ровном, чтобы молоко не разлить. В крынке оно там же, в узелке.
— Ну, чего ж, доченька, — говорит она малолетней Гальке, тяжко вздохнув, — перекрестись на солнушку вот так, благословись, да и за работу станем приниматься.
Оглядываясь на мать, Галька усердно крестится и с жаром детской души проникновенно шепчет:
— Господи, благослови нас на работу, помоги нам скорейши лен выдергать!
Мать ставит ее возле правой межи, отмеряет два шага по ширине полосы и говорит:
— Так вот и иди, боле-то не захватывай. Ну, с богом, дочка! К вечеру хоть домой не итить, а ленок прибрать надоть.
И, склонившись, она захватывает первую горсть льняных стеблей. Белый платок у Гальки на голове не поднимается выше льняных головок. Не выросла она выше льна. Но и ей склоняться приходится, чтобы выдернуть из заклеклой земли корневища. А только тронешь стебли — на голову, на плечи, на руки сыплются холодные, будто свинцовые капли росы.
Изо всех сил старается Галька и шире указанной полосы не захватывает, а все равно отстает от матери. Та уж и снопики вязать ей не велит —
— Надери меня, мама! — хныкая, просит Галька, высоко задирая подол.
— Да за что же, моя хорошая? — спрашивает Настасья.
— А лен лекше рвать станет.
И смешно от этого матери, и горько.
Согласилась Манюшка на свою голову подомовничать за Настасью, да покаялась. И «анжинеру» угодить надо, и от Ваньки никак отойти нельзя.
Плох Ванька-то, совсем плох. В чем только душа держится. На древнего старика смахивать он вроде бы стал — сморщенный, желтый. Одни кости, кожей обтянуты. В тягость, а не в радость жизнь-то ему оборачивается и семье тоже. Сам постоянно говорит: «И рад бы смерти, да где ее взять?» Боится Манюшка — руки бы не наложил на себя парень, пока со двора-то уходит она.
Инженер Зурабов точность предпочитал во всем. Пока в городе жил и в рабочем поселке, строго выдерживал распорядок дня и вперед, заранее, мог сказать, где и что будет он делать в такое-то время. Но с приездом в хутор все чаще рушилась эта размеренность, определенность в действиях. Все чаще случались моменты, когда он решительно не мог сказать, где и что будет делать в такое-то время. Виною тому были неурядицы в начатом деле, угрожающий недостаток рабочей силы, неустроенность. Со дня объявления войны рабочих убавилось наполовину и ни одного не прибыло. Надежды на улучшение дел нет. Все это заставляет задуматься о судьбе только что начатой разработки. Да и Балас, жадный этот хозяин-француз, рвет и мечет — готов разогнать всех.
Однако на ужин Яков Ефремович явился в точно назначенный срок. В избе у Рословых никого не было, кроме новоявленной стряпухи.
Как и наказала Настасья, кормила Манюшка инженера в горнице. К его приходу на столе шумел самовар, в глиняном блюде — вареные яйца. Покосился на них Яков Ефремович, потому как в обед перед ним стояло это же самое блюдо. Но ничего не сказал, только этак недружелюбно покрякал и пошел к рукомойнику. Умывшись и встряхивая черными кудрявыми волосами, услышал:
— А щец не похлебаешь, барин? Утрешние, Настасья варила.
— Похлебаю, — в тон стряпухе ответил Зурабов, вытирая полотенцем руки. — А не скажете ли, как вас зовут?
— Отчего ж не сказать — Манюшкой, теткой Манюшкой зовут. А те, какие помоложе, бабкой Манюшкой кличут.
— Так я, по-вашему, помоложе или постарше? — допытывался постоялец, усевшись за стол и принимая от кухарки чашку со щами. — Мне-то вас как называть прикажете?
— Да какая ж я тебе прикащица, барин! Хоть горшком назови, только в печь не ставь. Манюшка — я и есть Манюшка. Чего ж тебе еще-то?