Тьма (сборник)
Шрифт:
За мостом горели костры, к ним очередями выстроились семьи, чтобы сжечь своих умерших и выбросить пепел в священную реку. В наши дни кремацию проводят более эффективно или по крайней мере в большей спешке. Люди способны сдержать страх в своих сердцах, видя чужих мертвецов, но они вовсе не хотят, чтобы восстали из мертвых их родные.
Некоторое время я шел вдоль реки. Ветер нес запах горелого мяса. Вдали от моста я свернул в сторону, в лабиринт узких улочек и переулков, к докам в южной оконечности города. Люди уже начали готовиться ко сну, хотя в этих местах спальней мог служить упаковочный ящик или собственное место на тротуаре. В закоулках и на углах горели костры. С реки дул, вздыхая, теплый ветер. Было очень поздно. Я пробирался, от перекрестка до перекрестка,
Из темноты скользнула худенькая рука. Глянув на подворотню, откуда она появилась, я едва различил пять изможденных лиц, пять силуэтов, таящихся в ночи. Сунул в руку несколько монет, и она исчезла из виду. У меня редко просили милостыню. Я не выглядел ни бедным, ни богатым, но у меня был талант оставаться почти невидимым. Люди глядели мимо меня, а иногда и сквозь меня. Я не обижался – так удобнее. Но если у меня просили милостыню, всегда подавал. На горсть монет из моей руки всем пятерым завтра будет по чашке риса с чечевицей. По чашке риса с чечевицей утром и попить воды из полуразбитой колонки вечером.
Похоже, мертвецы – одни из самых сытых граждан Калькутты, подумал я.
Пересек несколько узких улочек и с удивлением понял, что снова оказался у Кали-гхата. Переулки настолько запутанны, что невозможно понять, где ты находишься. Я сотни раз был в Кали-гхате, но никогда не приходил с этой стороны. Храм был темен и безмолвен. Я здесь не бывал в такое время и даже не знал, есть ли там жрецы и можно ли туда заходить в столь поздний час Но, подойдя ближе, я увидел, что небольшая задняя дверь открыта. Наверное, вход для жрецов. Внутри что-то блеснуло – свечка, крохотное зеркало, нашитое на одеяние, или огонек тлеющей благовонной палочки. По темным ступеням я поднялся в храм. Кали-гхат ночью, пустой, кому-то мог бы показаться страшным. Мысль о том, чтобы предстать одному, в темноте, перед яростным изваянием кого-то могла бы заставить повернуть назад. Я пошел дальше.
На полпути я уловил запах. Весь день ходить по Калькутте – значит, ощущать тысячи запахов, приятных и омерзительных: пряности, замешанные в гхи, вонь дерьма и мочи, мусора, омерзительно сладкий запах белых цветов могры, оранжевого жасмина, которые сплетают в гирлянды и продают. Мне он напоминал запах одеколона с гарденией, которым гробовщики в Америке забивают запах трупов.
Почти все в Калькутте исключительно чистоплотны, даже самые бедные. Они мусорят и плюют повсюду, но большинство моется два раза в день. Потом потеют, во влажной жаре и среди дня в людных местах разит потом, странный запах – будто смесь запаха лимона и лука. Однако здесь, на лестнице, стоял запах куда более сильный и мерзкий, чем те, с которыми я встретился за весь день. Тяжелый, густой и влажный, чем-то похожий на запах сушеных грибов. Дух смертного разложения. Запах гниющей плоти.
Я вошел в храм и увидел их.
Большой центральный зал был освещен мерцающими свечами. В полумраке поклоняющиеся ничем не отличались от обычных почитателей Кали. Но потом мои глаза приспособились к темноте, и я различил детали. Сморщенные руки, изуродованные лица. Отверстые полости тела под ребрами, из которых свисали внутренние органы.
Увидел принесенные ими подношения.
При свете дня Кали ухмылялась, глядя на цветы и сладости, с любовью разложенные у подножия ее статуи. Теперь же подношения выглядели более подобающими такой богине. Человеческие головы на окровавленных обрубках шей, с глазами, превратившимися в серебристо-белые полумесяцы. Куски мяса – с живота или бедра. Отрубленные руки, будто бледные лотосы, безмолвно распустившиеся в ночи, – с пальцами вместо лепестков.
И больше того, с каждой стороны от алтаря – груды костей. Таких чистых,
Все это принесли мертвецы своей богине. Она всегда была их богиней, а они всегда были ее почитателями.
Улыбка Кали была жадной, как никогда. Язык, будто красный поток, истекал изо рта. Глаза казались сверкающими черными дырами на изящном и ужасном лице. Если бы она теперь сошла с пьедестала и подошла ко мне, если бы протянула ко мне свои гибкие руки, я бы не смог пасть пред ней на колени. Я бы убежал. Есть красота слишком ужасная, чтобы воплотиться.
Мертвецы начали медленно оборачиваться ко мне. Подняли головы, и сгнившие отверстия их ноздрей уловили мой запах. Их глаза радужно заблестели. В пустых проемах их тел замерцал еле заметный свет. Они были будто дырами в ткани бытия, проводниками во вселенную, лишенную цвета. В пустоту, где правила Кали. Здесь единственным утешением была смерть.
Они не приближались ко мне. Стояли, держа свои драгоценные подношения, и глядели на меня – те из них, у кого остались глаза, чтобы смотреть. Или глядели сквозь меня. В это мгновение я ощутил себя не просто невидимым. Я ощутил себя пустым, настолько пустым, что мог бы оказаться своим среди этих пустых человеческих оболочек.
По ним будто пробежала дрожь. А потом, в колеблющемся свете свечей, дрожащем от движения мертвых тел, зашевелилась Кали.
Дернула пальцем, слегка повернула кисть – сначала совсем незаметно. Но затем ее губы растянулись в невозможно широкой улыбке, а кончик длинного языка изогнулся. Она повела бедрами и высоко вскинула левую ногу. Нога, попиравшая миллионы трупов, двигалась с изяществом лучшей в мире балерины. От этого движения ее половой орган широко распахнулся. Но это не была щель, прикрытая лепестками половых губ, подобная мандале, которую я готов был целовать. Влагалище богини стало огромной красной дырой, будто ведущей к центру мира. Дыра во вселенной, обрамленная кровью и пеплом. Две из ее четырех рук поманили меня, туда. Я мог бы засунуть туда голову, а потом и плечи. Я мог бы вползти целиком в эту влажную алую бесконечность и вечно ползти дальше.
И я побежал; даже раньше, чем осознал, что хочу сбежать. Я упал с каменной лестницы, ударившись головой и коленями о ступени. Оказавшись внизу, я вскочил и побежал, не чувствуя боли. Я не знал, чего именно боюсь из того, что у меня за спиной. Временами казалось, что я не убегаю, а бегу навстречу чему-то.
Я бежал всю ночь. Когда устал так, что ноги уже держать перестали, кажется, сел в автобус. За мостом я оказался в Хоуре, самом бедном квартале на другом берегу Хугли. Я бежал, спотыкаясь, по пустынным улицам час или больше, пока не свернул обратно к Калькутте. Один раз остановился и попросил воды у человека, который нес два котелка на коромысле. Он не дал напиться из своей чашки, но налил в подставленные ладони. На его лице я увидел смесь жалости и отвращения, как к пьянице или нищему. Я был хорошо одетым нищим, это уж точно, но он увидел в моих глазах страх.
В последний час ночи я оказался среди заброшенных заводов и складов, с дымовыми трубами и ржавыми железными воротами, разбитыми окнами. Тысячи разбитых окон. Я понял, что снова оказался на Читпур-Роуд. Некоторое время шел в бледном сумеречном свете. Потом сдернул с дороги и заковылял через пустыри. И лишь увидев обугленные балки, возвышающиеся, будто почерневшие кости доисторического зверя, я понял, что оказался на развалинах больницы, в которой родился.
Вход в подвал был засыпан битым стеклом и искореженным металлом, углями, поросшими травой за прошедшие двадцать лет. На рассвете все это выглядело совершенно невинным. На месте здания осталось лишь огромное углубление в земле, метра полтора в глубину. Я сполз по склону и очутился среди пепла. Бесконечно мягкого, будто окутавшего меня. Я ощутил себя в безопасности, как в утробе. Купался в свете восходящего солнца.