«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
Когда мы с Абрашей приходили с охоты, приносили дичь, уток, тетеревов, дупелей, Гаврила Иванович радовался и готовил нам поразительные обеды.
Гаврила Иванович и тетенька Афросинья пили водочку маленькой рюмкой, — это уж полагалось, — и когда уходили спать, то всегда говорили:
— Ну уж што… благодарны вам, ничего… Спокойной ночи.
Всегда Гаврила Иванович и тетенька Афросинья обедали и пили чай с нами, и Гаврила Иванович придумывал, что приготовить из дичи. Солил грибы, огурцы, рыбу жарил в муке, клал сметану, ходил со мной на
Гаврила Иванович кормил нас так, что я нигде так и не ел. Утки делал с груздями, разварной судак с огурчиками, с острогоном, и все в деревне выучились от него готовить. Все женщины крестьянки были поварихи в этой небольшой деревне.
Как-то вечером, под осень, мне Гаврила Иванович принес рукописную поваренную книгу. Старая осталась у него от прежних времен. И там было сказано, как приготовлять квас, напитки — из крыжовника, гонобобеля, брусники, смородины.
— А где ж сад-то? — спросил я.
— Вот тут был. Разорили… Ребятишки разорили… Сад был хороший, яблоки, клубника, ягод што… Да ведь не удержал, воля пришла! Ну, да ведь все уж и померли… Всё разобрали.
В книжке сбоку было написано:
Она одна лишь разумела Стихи неясные мои…Как странно и как красиво прозвучали во мне слова, написанные уж выцветшими чернилами. Читая их, я как-то взглянул в окно, где под горкой луговины стояли старые липы сада и шел густой лес у мелкого ручья. Серебряный месяц белел на вечернем небе. Как тени, мелькали передо мной Надя и Аня — эти барышни в кринолинах, в локонах… Я воображением рисовал их с арфами. А за арфами видел этот лес и тон вечернего неба, где светил белый месяц. Как все миновалось, кануло в небытие… Прошел день, и грустно догорает вечерняя заря. Кукушка кукует, и в душе печаль. Все уходит, отлетает… Того, что было, уж нет и не будет. Пролетает время, и за ним — след печали, воспоминаний и надежд. Обманом сладостным ласкает воспоминание угасших дней…
Я рад был всегда слушать Гаврилу Ивановича про умерших барышень. Мечтами юности я летел к ним, как к живым… Я их сравнивал с теми, которых я знал, которые учились в Школе, где они занимались живописью. Но рассказы Гаврилы Ивановича про его пречистых барышень, которые жили здесь давно, — были другие.
— Гаврила Иванович, — говорит как-то раз приятель Абраша вечером за чаем, — вот крепостное право ты помнишь. Ну, ладно. Вот я крестьянин, но вот барину не понравился или барышням твоим этим. Ну, вот хоть волосы у меня долгие, не стриг давно… Вот они меня за это на конюшню и пошлют драть. Какое же это право? А ведь было это. Ну, а ты хвалишь господ.
— Мои барышни ничего за это не сказали бы. Что ж, волосы, верно, у тебя обросли. Ежели б я барин был, то верно — сказал бы тебе: постригись. Вот тетка Афросинья у нас хорошо стрижет. Пускай пострижет.
— А я не хочу. Хочу вот длинные волосы носить.
— Да ты что, дьячок, что ли? — сказал Гаврила Иванович.
— Все равно, не хочу волосы стричь.
— Ну,
— Какое же это право? — спросил Абраша в удивленье.
— Так неужто ты так в город поедешь, эдакий-то, в космах… Засмеют ведь.
— Не понимаешь ты, что я говорю… Права такого не должно быть! Понимаешь ты?
Гаврила Иванович смотрел на него и мигал.
— Вот если ты своим барышням, госпожам, обед не сготовил, — они велели тебя выдрать на конюшне, а то и продать… Продавали тогда крепостных-то, слыхал? Право было, понимаешь?
— Как же не сготовлю. Пошто? — ответил Гаврила Иванович. — Я ведь повар. Вот когда хворал, то верно, — шибко хворал… Так они готовили и меня кормили, прямо вот из ручек своих, и лечили, доктора привезли. Я ведь вот вам — все пожарю, кушайте на здоровье… Я ведь повар. Чего же?
— Ничего не понимает! — горячился Абраша. — Слыхал ты, продавали людей? Корову продают и человека продают — крепостного! Повара продадут!.. Ты ведь раб был! Понял?
— Да, да, верно. Чего ж еще?.. Вот на праздник, приход недалеча, пойдешь помолиться к Успенью, ну и помолишься: «Прости, Господи, раба грешного…» — и домой пойдешь. Радость, будто что свалилось… Вот радость!
— Вот ты и растолкуй ему! — с сердцем говорит Абраша.
— Ты чего серчаешь, Абрам Ефимыч? Полно… Ведь барышни-то, они эти, мои, покойницы-то, — они господа были… Понял? Господа-то тоже обормоты бывают. Только мои-то барышни — господа были, боле ничего…
Каждый вечер мой приятель Абраша Баранов затевал разговоры с Гаврилой Ивановичем. Однажды спросил Гаврилу Ивановича, рад ли он был свободе, когда пало крепостное право.
— И-и-и!.. — ответил Гаврила Иванович, — рады!.. все рады были… Барышни-то померли раньше, наши-то. Ну, приехали начальники, писали, писали, переписывали, два дня жили, я-то пироги пеку им, курей. Ну, вино пили… Давай еще! — «Нету больше…» Вот они меня как по зубам хватят: давай, более ничего. Ну, я убег, на мельнице схоронился. Вот что, думаю…
— Невозможно! — перебил его Абраша, — ничего не понимает. Засели в нем эти барышни!.. Стар…
— Вот что, Абрам Ефимыч, ежели совести нету, то все одно — какое право ни заводи, одна чертова будет!.. — сказал дед, махнул рукой и ушел из комнаты.
Гусиная охота
Сентябрь. Дождливые дни. С утра все небо белое, ровное, будто смыто. И моросит мелкий дождик. Деревянная терраса дома моего — мокрая, потемнелая. На ней намело много желтых листьев с клена. Зеленые сосенки покрыты, как бисером, каплями дождя. Тихо, не колыхнет лист. Все дождь и дождь… Целый день.
Закутанная в большой платок, подобрав высоко платье, в мужских сапогах, вся промокшая, пришла тетенька Афросинья, с большой корзиной. Корзина полна грибов, груздей, рыжиков. Вынимает их на кухне, раскладывая на столе.
Приятель мой, Василий Сергеевич Кузнецов, умывается у крыльца. Ему мой слуга Ленька поливает из ковша воду на руки. Тот плескает воду себе в лицо. Лицо такое красное, сердитое, глаза желтые. Он серьезно смотрит на меня и кругом. Полотенцем, обшитым внизу красными петушками, вытирает лицо и шею и говорит: