Только один человек
Шрифт:
— Ктесип, ты любишь меня?
— Как?
— Любишь ты меня, спрашиваю, Ктесип?
— Ох, очень, очень сильно, так сильно, — оживился путник, — как факел в темную ночь, как...
— Но ведь любви-то нет? — затаив в душе боль... — Как же это ты любишь?
Путник потупился и сказал растроганным тоном:
— Откуда мне знать. Люблю и все.
— Но ведь любви-то нет! — не сводил с него сурового взгляда Скирон.
— Как там нет, были бы деньги! — и, уставившись на одну из бывших своих монет, со своей стороны, спросил: — А то почему бы я любил тебя, удальца, так сильно? — и покраснел.
Нет, он не достоин жить.
— А чего ты дрожишь?
— Ээ... ну, эээ...
Нет, нет, он не достоин жить.
Вцепившись пальцами, словно клещами, ему в ворот, Скирон единым махом разодрал на нем хитон.
— Вот так тебе больше к лицу. А?
— Конечно, уважаемый, конечно.
— И ты все равно любишь меня?
— Еще больше, обожаемый... и к тому же почитаю!
— Но ведь я разбойник?
— Ну и что с того... Сердцу не прикажешь... Только после отпусти.
Не-ет, он не был достоин жить. И еще спросил Скирон:
— А почему ты не убежал с теми, остальными...
Путник смущенно понурил голову:
— Очень болят ступни.
Тут уж смутился и сам Скирон: непривычно ему было убивать беспомощных. Поглядел, поглядел вниз... нет, не достоин, но такого беспомощного... и с презрением отвернулся:
— Отпускаю тебя, уходи.
Он стоял, углубившись в свои мысли. Что-то липкое коснулось его икры. Он взглянул и порывисто отвернулся — в знак благодарности за дарованное облегчение, путник преклонив колени, слюняво лобзал ему ногу! С помутившейся внезапно головой, Скирон схватил его за шиворот, вздернул на ноги:
— Пошли сюда.
И путник, прихрамывая, поплелся за ним, распаленным самовозгоревшимся гневом. У выступа Скирон, подхватив его под; мышки, пересадил вперед, затем сам перешел за ним и сел в скальное кресло. Стоя у самого края обрыва, купец невольно склонился к Скирону, не осмеливаясь заглянуть в бездну; а разбойник легко подхватил двумя пальцами кувшин и по очереди обмыл замаравшиеся о потные подмышки купца руки. Затем он протянул вперед тяжелую посудину:
— Будь на то твоя воля, Ктесип, вымой мне ноги.
— Ух, как же, с радостью, как это я до сих пор не сообразил, — прижав тяжелый кувшин к бедру и подперев его коленом, купец очень осторожно наклонил кувшин и приступил к делу, а; вскорости мытье ног до того его увлекло, что он стал напевать, представляете, даже напевать стал себе под нос. Кувшин постепенно опорожнялся, легчал, и купец на радостях до того распотешился, что впал в восторг от пальцев скироновых ног и стал умильно гундосить себе под нос: какие хороши-еэ, какие хороши-иеэ, хеэ...-ахх!
С грудью, пробитой пяткой Скирона, он поначалу нес вниз крик, а его раскоряченные ноги и руки с визгом рассекали предвечерный воздух; затем он, видимо, потерял в пути сознание, так как снизу уже ничего не слышалось, хотя какой голос мог долететь из такой дали? С моря очертания купца разрастались, но сверху могло показаться, будто его лжетело очень медленно, очень постепенно уменьшается. Однако Скирон не провожал его взглядом, он так и продолжал задумчиво сидеть в своем кресле; затем тяжело поднялся и, нахмурившись, зашагал к пещере; ему чего-то хотелось, и он-таки нашел: сунув под хитон омытую руку, он нащупал там свою сырую утеху и, почерпнув пригоршню, стал водить этой горстью пшеницы по лбу, по глазам, приложил даже к сердцу; а когда очень далеко внизу над всепоглощающей пучиной улеглись поднятые купцом огромные волны, из воды медленно всплыла чудовищная, с пылающим нутром, черепаха. С присущей ей леностью она надкусила голову незадачливого путника и принялась неторопливо жевать, с благодарностью поглядывая вверх — на макушку утеса.
Черепаха была косоглазой.
Всетомящая
Разбойник притулился в мозгу большой скалы; весь съежившись, согнувшись дугой, обхватив руками колени и упершись в них головой, он, весь свернувшийся чуть не в клубок, думал в этой непроглядной тьме о своем:
Любви не было, нет.
Ожесточенный, отчаявшийся, он, в той промозглой тьме весь горел огнем, снедаемый безысходной мукой:
Почему не было?!
Только ползком протиснувшись сюда, весь помятый и исцарапанный, мог он задумываться над этим, а так, оказавшись один вне пещеры, он бы все разнес, разгромил вдребезги при одном воспоминании о слове «любовь»; но здесь, в тугих оковах скалы, ему отчужденному, не оставалось ничего другого, как мыкать в думах свое горе. Но и здесь, в этой безмолвной черной мокреди, перед ним, словно приговор, постоянно всплывал образ Тиро, ее лицо, все ее тело, и на его напрягшемся от остервенения мускулистом теле расходились вширь царапины.
Тиро была женщина; прекраснотелая, прекрасноликая, —окая, —волосая, она, белогрудая и стройноногая, носила коротенькую тунику.
На заре, когда прозванная розоперстой Эос насылала легкую дрожь на окрестность, а следом всплывал высокошествующий Гелиос, Тиро смело глядела обоими глазами прямо на Солнце, и по утрам глаза у нее были сероватые. Если же Солнце, многозрящий Гелиос, стоял высоко и одевало скалы белым сверканием, Тиро опускала голову и, затененные ресницами, глаза ее становились зелеными. Когда же под вечер, в сумерки, она обращала печальный, медленный взгляд к морю, то глаза ее мерцали в тиши лиловыми отсветами. И не знал влюбленный в нее Скирон, какие из изменчивых глаз Тиро лучше каких...
Чародейка она была.
Он все помнил так, будто это было только вчера.
В свои шестнадцать лет Скирон уже прослыл героем из героев, была война — воевал, а нет — охотился на львов. Победы... Их у него было не счесть, и он уже не придавал им никакой цены, но в то же время, ах, как приятно было в то же время ловить на себе одобрительные взгляды мужчин и восторженные — благочестивых жен и юных дев, или же схватывать краешком уха такие фразы, как: «Гордость и слава ахейцев», «Воин многомощный, неистовому Аресу подобный», «Сокрушитель больших городов», «Баловень Зевса» и еще другие и другие — ведь элладцы же за словом в хитон бы не полезли.