Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты
Шрифт:
И старушка няня, как умеет, отвечает на трудные для нее вопросы: солнце спать ушло, полоска оттого, что солнышко дверь забыло затворить, принцессу заколдовал злой волшебник и посадил в башню. Он вырастет, убьет волшебника и уедет с принцессой в ту страну, куда ушло солнышко, где так хорошо, что и сказать нельзя. Теперь и не помнит он, и что это за башня, и где это все было, и няни уже нет. А стоит, как живая, будто стоит там за дверьми его вечной детской, тихо возится и ждет, когда он приведет к ней заколдованную принцессу.
Корнев вдруг очнулся, недовольно сдвинул брови и покосился на
Ветер совсем стих. Паруса сердито хлопнули и опустились. Лодочники перебросились между собою несколькими греческими фразами и стали убирать паруса. Карташеву хотелось принять участие в уборке, но он был сердит на лодочника. Он равнодушным недружелюбным взглядом наблюдал, как тот возился, и не двинул пальцем. Когда лодочник, забравшись на нос, задевал его, он брезгливо, так, что лодочник замечал, сторонился от его загорелых, засученных рук, от его черной бороды, обветренных глаз и красной фески.
Долба продолжал петь.
Когда он кончил, Берендя заметил:
— За…замечательно мелодичны малороссийские песни.
— Типично… именно с оттенками хохла, — поддержал Рыльский.
— Что? — спросил его с подъехавшей в это время лодки Корнев.
Лодки поехали рядом.
— Я говорю, типично поет он.
— Да, — согласился Корнев.
— И голос у вас выразительный какой, — сказала Наташа. — Спойте еще.
— Еще? Что ж еще? Я принимаю похвалу только оттенку. Наши песни только тот споет так… чтоб передать душу хохлацкую… а наша душа в степи, в тоске по степи, когда ее нет… в удали казацкой… в любви, — есть дивчина, любит ее, сколько пустит, — нет — потопит свое горе и душу без думки, с размаху, так — только чтоб дух захватило в славном деле… Спеть так может только тот, кто рос в степи, кто кормился в ней подпаском, плакал, когда били его, радовался, когда дивчина-сердце по той степи шла да светилась на весь божий мир. О! такой запоет про степь: запоет, як про мамку свою рыдну, затоскует и заплачет, как про дивчину, от которой оторвали люди, а сердце не забыло…
Ой, мамо, мамо, Сердце не бажае, Кого раз полюбит — С тем и помирае.Он оборвался и раздраженно проговорил:
— Это не та хохлуша поет, что полурусский костюм надела, да и думает, что она хохлуша. Это не в три яруса перевязанная кацапка поет, которой хоть в очи наплюй… кисель какой-то… тесто: облепит своего мужа так, что и застрял и скис… Это поет дивчина, без которой и Сечи и воли не было бы у казака… та, которая не боится искать, а уж «знайдет», так сумеет взять то, что ей бог, а не люди дали, спрашивать не станет… даст свое счастье, кому захочет.
— Ну, однако, жена Тараса Бульбы не похожа на ту, которая тебе снится, — заметил Корнев.
— Мне или Гоголю снится? Была бы Сечь, если б бабы не гоняли их туда? Вся история наша не с бою? А кацапы всё киселем: закиселили татар, закиселили французов… Та-а-рас! Посмотрел бы я на твоего Тараса, если б ему русская трехъярусная попалась.
— Слушайте, Долба, я хохлуша? — спросила Корнева.
Долба поднял голову и, облокотившись локтями
Корнева не выдержала. В глазах ее мелькнуло что-то.
— Ведьма! — быстро наклонился к ней Долба и залился веселым смехом.
— Благодарю, — обиделась Корнева.
— Нет, так сразу нельзя ответить… Вы знаете, у нас, у хохлов, как паробки дивчат узнают: кохаются.
— Что значит кохаются?
— Кохаются?.. Воля полная… у нас девушка до свадьбы совершенно вольная, и критики на нее нет: хочет — с одним жартуется, с другим, — пока не подберутся друг к другу.
— Что ж, это разврат… — заметил Семенов.
— Нет, разврата нет: воля. Разврат, где воли нет, а здесь воля полная… И дело до разврата не доходит.
— Ну… — кивнул головой Семенов.
— Под устав не подходит, — в тон ему сказал Рыльский.
— Под устав нравственности не подходит, — ответил с ударением Семенов и уставился в глаза Рыльскому.
Рыльский понял, на что хотел намекнуть Семенов, и спросил, слегка прищуриваясь:
— Чувствуешь себя хорошо?
— Очень хорошо.
— Ну, и проповедуй своей невесте…
— Я надеюсь, что моя невеста сама это будет знать, — ответил многозначительно Семенов.
Наступило общее неловкое молчание.
— Описать тебе твою невесту? — предложил Долба Семенову.
— Опиши, — вызывающе протянул Семенов.
— Красивая, — начал Долба, отсчитывая по пальцам, — конечно, с хорошими манерами, — словом, то, что называется воспитанная.
— Надеюсь.
— Будете играть: ты на скрипке, она на рояле.
— Обязательно.
— Ну, что ж еще? По утрам станете играть, под вечер гулять ходить будете… Ты будешь затягиваться с двойным наслаждением против теперешнего и будешь ей всё объяснять: «Вот это, моя милая, хороший человек, а это дурной, а по сторонам, когда я говорю, не смотри, а то я обижусь. А если я обижусь, я не скрипку, а тебя пилить стану. А если ты не образумишься, я тебя попру своим презреньем и понятием о чувстве собственного достоинства вообще и о том, что такое порядочная, воспитанная женщина в особенности…»
— Ну, потрудитесь теперь свою невесту описать.
— Моя? моя будет или из деревни, или одного со мной ума и развития, которую бы учить не пришлось, потому что все равно не научишь, а сам засосешься в ее киселе. Ну, вольная будет, умная…
— Все умных возьмут, а дуры куда же денутся? — спросил Вервицкий.
Долба весело посмотрел на него.
— Выбирать-то мы с тобой будем…
— Ну что же? кому ж нибудь все-таки достанется глупая, — сказал Вервицкий.
Долба оглянул всех и ответил, почесывая затылок:
— Не сообразил. Ты что не пишешь?
— Не пишется, — пожал плечами Вервицкий.
Все рассмеялись, и даже Карташев не удержался, фыркнул за парусом.
На горе из-за сада показалась дача Горенки. Лодки пристали к мягкому песчанистому берегу.
Пока соображали, как подтянуться к сухому месту, Долба, проговорив: «Эх вы!» — прыгнул и по колени в воде потащил за канат лодку.
— Постой, и я, — предложил было Берендя. Но, пока он собирался, носы лодок уже лежали на сухом берегу.