Том 1. Пруд
Шрифт:
Выгнали их из дому.
Помнит день, когда уезжали.
Ссорились, грызлись друг с другом, ломали, коверкали вещи, заносились, вызывали, всех и вся оболгали, лишь бы на чем-нибудь сорвать сердце.
Потом это невыносимое молчание, когда очутились в грязной комнате, пропитанной жильцами, голодом, беднотой, когда очутились в давящей унижающей тесноте.
Сидели на узлах, ни слова не проронили, голоса не подали, боялись, он выдал бы плач, от которого
— Почему, почему мы такие…?
Потом тихонько в дверь нужда постучалась — верная спутница, не забыла.
Будто в уголку где-то зимовать примостилась, дырявая, гнилая, рваная вся, с плоским безволосым черепом, с загноившимися мутными от слез глазами…
Разбухшие от цинги прелые челюсти рот перекосили, а изо рта хриплый и гнусавый крик:
— Есть! Есть! Есть!
Вокруг тараканы шуршат, грызутся мыши, клопы кишат. Кусок за куском летит в зловонную пасть — подлизывает крошки, а все ей мало.
— Жрать! жрать! жрать!
Приняли они страшную гостью.
Унижала их, горбила, обливала помоями, насылала болезни и беды, приказывала терпеть, приказывала сжиматься, приказывала лгать…
Узнали они ночи без сна за какой-то грош, а потому за грош, что не знали, будет ли вон эта жаба сыта?
Дыхание ее выжгло клеймо на лбу.
А дух жил пещерной, скрытной жизнью, гордый — внушал сердцу бунт и царство, богатый — опьянял сердце грезами, вольный — рвался из пут на широкий простор, горел, разливался, буравил землю, рвал небо.
И душа надрывалась, захлебывалась в плаче:
— Почему, почему мы такие…?
Помнит эту страшную ночь, когда Александр из тюрьмы воротился… пасхальную ночь.
Ни пасхи, ни кулича не было.
Сидели все вместе в полутьме у раскрытого единственного окна, глядели в черную ночь — в душу себе, и пошевельнуться не смели, чувствовали, что сзади кто-то висел, не мать ли висела…
И вдруг колокол.
Они вскрикнули от боли и отчаяния:
Зачем, зачем Ты издеваешься так…!
Бунтовалось сердце, бросало в небо беспощадную хулу и проклинало землю и, проклиная, плакало одинокое, рыдало горю своему, до которого нет никому дела на целом свете…
Вскоре Александр оставил их.
Должно быть, там, в тюрьме, хрустнуло что-то, и родилась другая мысль, — вскормили мысль стены, взлелеяла неволя, окрылила злоба дьявольскими крыльями.
Помнит этот закованный взгляд, осторожные, верные движения, которые не вскроют ни одного раздумья, не обнаружат ни одной полоски.
Все встали, верно, к цели, наперекор и прямо, какими угодно путями.
И на лице каменная улыбка:
— Все возьму, и то, чего взять нельзя.
Побратался с Огорелышевыми…
Хотел власти.
— А еще, еще чего? —
Посмотрели глаза, посмотрели, как тогда, темные, в темь одиночества и бесприютности, темные, но краше и ярче всех цветов и всякой песни.
Согрели, пролили жизнь на измученное сердце.
Никогда еще не любил так, — любил, как отчаянный свою петлю.
Первые поджигающие взоры, нечаянные, такие правдивые, как сердце чистое — звезды весенние, что обещают красные дни и солнышко.
— А мне, — закричало сердце, — такую жизнь… да, жизнь, глуби ее, тебя, — ты, Бог мой!
И, повторяя имя, повторял голосом забывшегося, вознесенного сердца этот голос, эту музыку, эту песню
Песнь песней:
— Приди ко мне!
И чувствовал до ужаса близко всю ее; чувствовал, как билось ее сердце, как обнимались души и улетали…
Стукнула форточка двери.
— А чай в двенадцать, — резко прервал надзиратель, просовывая кувшин с кипятком и ломоть хлеба.
Сдавило грудь.
Проломить бы эти стены, взорвать бы на воздух эту крепость, эти камни, это железо, этих вооруженных, покорных людей — вечную стражу вечных стен!
Все мысли прыгали на острие ножа.
Пришел голодный, — рвалось — рассказывало сердце, — пришел изнемогающий, отчаянный, смерти хотел, смерти искал.
Клятву давал разбить грудь, только не жить так.
И был один путь…
А вдруг простерлись руки, протянулись к тебе, как алые тени вечернего облачка.
Она утолила твою первую жажду, Она сбила тебя с твоей дороги, Она бросила венчальный венок в твой темный омут, чтобы крутился и плыл, и ты плыл вечно, вечно — один миг.
Ты любил ее.
Но должен был уйти…
— Выгнали, — захохотал кто-то, — тебя выгнали, слышишь! И представилась ему вся эта гнусная сцена с ее отцом…
А какую тогда роль ты играл?
— Все возьму, — зашептала каменная улыбка на бесстрашном лице родного брата.
Последние капли жизни на мгновение иссякли. Опустился на табуретку. Беззащитным взглядом искал перед собой. Где-то далеко жили какие-то люди, люди о чем-то думали, чего-то желали, люди за что-то боролись…
Николай надавил кнопку.
— Скоро чай-то? — спросил раздраженно.
— Часика через два.
— А!
Прочитал правила, дотронулся до мажущихся стен, потрогал стол и табуретку, заглянул на полку, уставленную казенной посудой, осмотрел иконку Спасителя, за которой розгой грозилась прошлогодняя пыльная верба —