Ты поэт! имей к себеДоверенность, об этом часе помни;И если некогда захочет взятьСудьба свое и путь твой омрачится —Подумай, что своим эфирным словомТы с Камоэнсовых очей туманПечали свеял, что в последний час,Обезнадеженный сомненьем, онТвоей душой был вдохновлен, и сноваНа пламени твоем свой прежний пламеньЗажег — и жизнь прославил, умирая.О, помни, друг, об этом часе, помниО той руке, уж смертью охлажденной,Которая на звание поэтаТеперь тебя благословляет. ЖизньЗовет на битву! с богом! воссияйПрекрасным днем, денница молодая!А Камоэнсово уж солнце село,И смерть над ним покров свой расстилает…
Васко
Ты не умрешь. На имени твоемПокоится бессмертье.
Камоэнс
Так, оноНа нем покоится. Его призывЯ чувствую: я был поэт вполне.Неправедно роптал я на страданье;Мне в душу бог вложил его — он прав;Страданием душа поэта зреет,Страдание — святая благодать…И здесь любил я истину святую,И голос мой был голосом ее;И не развеется, как прах ничтожный,Жизнь вдохновенная моя; бессмертныМои мечты; их семена живыеНе пропадут на жатве поколений.Пред господа могу предстать я смело.
Васко
Что, что с тобой?..
В эту минуту совершается видение: над головою Камоэнса является дух в образе молодой девы, увенчанной лаврами, с сияющим крестом на груди. За нею яркий свет.
Камоэнс
Оставь меня, мой сын!Я чувствую, великий час мой близко…Мои дух опять живой — исполнен силы;Меня зовет знакомый сердцу глас;Передо мной исчезла тьма могилы,И в небесах моих опять зажгласьМоя звезда, мой путеводец милый!..О! ты ль? тебя ль час смертный мне отдал,Моя любовь, мой светлый идеал?Тебя, на рубеже земли и неба, сноваПреображенную я вижу пред собой;Что здесь прекрасного, великого, святогоЯ вдохновенною угадывал мечтой,Невыразимое для мысли и для слова,То все в мой смертный час прияло образ твойИ, с миром к моему приникнув изголовью,Мне стало верою, надеждой и любовью.Так, ты поэзия: тебя я узнаю;У гроба я постиг твое знаменованье.Благословляю жизнь тревожную мою!Благословенно будь души моей страданье!Смерть! смерть, великий дух! я слышу весть твою;Меня всего твое проникнуло сиянье!
(Подает руку Васку, который падает на колени.)
Мой сын, мой сын, будь тверд, душою не дремли!Поэзия есть бог в святых мечтах земли.
В кустах, которыми была покрытаДолина Порто-Веккио, со всехСторон звучали голоса, и частоГремели выстрелы; то был отрядРассыльных егерей; они ловилиБандита старого Санпьеро; но,Проворно меж кустов ныряя, в рукиИм не давался он, хотя навылетПрострелен пулей был. И вот, на верхГоры взбежав, он хижины достигнул,В которой жил с своей семьей МаттеоФальконе; но, к несчастью, в это времяОдин лишь мальчик, сын его, был дома;Он у ворот стоял и на долинуСмотрел, прислушиваясь к шуму. ВдругИз ближних выбежав кустов, СанпьероБросается к нему и говорит:«Спаси меня, я ранен, егеряЗа мною гонятся, они уж близко!» —«Да я один; отца нет дома; с нимУшла и мать». — «Что нужды! спрячь меняСкорей». — «Да что отец на это скажет?» —«Отец тебя похвалит; от меня жНа память вот тебе монета». Мальчик,Монету взявши, ввел на двор Санпьеро;Он спрятался там в сено; Фортунато ж(Так звали мальчика) проворно сеномЕго закрыл, и кровь втоптал в песок,И вид спокойный принял. В этот мигВбежал на двор с своими Гамба (главныйРассыльщик; он был родственник Маттео).«Не попадался ли тебе Санпьеро? —У мальчика спросил он. — Верно, здесьЕго ты видел». — «Нет, я спал». — «Ты лжешь;Когда стреляют, спать нельзя». — «Да мойОтец стреляет громче вас, а яИ тут не просыпаюсь». — «Отвечай же,Куда ушел Санпьеро? Ты егоЗдесь видел; правду говори, не тоТебе достанется». — «Попробуй тронутьМеня хоть пальцем; мой отец МаттеоФальконе, знаешь?» — «Твой отец тебяЗа то, что лжешь ты, высечет». — «Ан нет,Не высечет». — «Да где же твой отец?» —«Он в лес пошел за дичью; видишь сам,Что я один». К товарищам тогдаВ недоуменье обратившись, ГамбаСказал: «Кровавый след привел нас прямоСюда; он, верно, здесь; но этот домОбыскивать не стану я; с МаттеоФальконе ссориться опасно». ГамбаСтоял нахмурившись и тыкал в сеноСвоим штыком, не думая, чтоб тамСанпьеро спрятан был; а Фортунато,Как будто без намеренья цепочкойЧасов его играя, неприметноЕго отвесть от места роковогоСтарался. Гамба, вынув из карманаЧасы, сказал: «Я уж давно тебеПодарок, Фортунато, приготовил.Ведь у тебя до сих пор нет часов?» —«Отец сказал, что мне их даст, как скороДвенадцать лет мне будет», — «А тебеТеперь лишь только десять. Эта песняДолга. Вот посмотри сюда, какиеПрекрасные часы». И он на солнцеВертел их, и они сверкали ярко.Глазами жадными за ними бегалВстревоженный их блеском Фортунато…Футляр с эмалью, стрелки золотыеИ голубой узорный циферблат…«Ну что же, где Санпьеро?» — «А часыТы дашь мне?» — «Дам». И Гамба поднял вышеЧасы; как чаша роковых весов,Над головой ребенка, раза дваШатнувшися, они остановились.Он искушения не вынес; в немВся внутренность зажглась; как в лихорадкеОн задрожал и, правую тихонькоПоднявши руку, вдруг, как зверь когтями,Схватил часы, а левою рукою,Закинув за спину ее, в молчаньеНа сено Гамбе указал. Без словБыл кончен торг кровавый. Фортунато,Добычу взяв, о проданной им жертвеЗабыл. Санпьеро из-под сена тут жеБыл вытащен; с презреньем поглядел онНа мальчика и, в руки егерямОтдавшися, сказал: «Друг Гамба, тыУж в этом мне, конечно, не откажешь:Найди носилки; я идти не в силах;Весь кровью изошел я; признаюсь,Стрелять ты мастер и в меня так ловкоПопал, что уж теперь со мной конец;Но видеть мог ты также, что и яНе промах». И о нем, как о родном(Любя за храбрость и врага), ониЗаботиться усердно принялися.Ему хотел монету ФортунатоОтдать назад; но молча оттолкнулОн мальчика, который, уронивМонету, отошел, краснея, в угол.Маттео, в это время возвращаясьС женою из леса, гостей незваныхУвидел в хижине; поспешно онСвое ружье на выстрел приготовилИ подал знак жене, чтоб и онаС другим ружьем была готова. СмелоИ осторожно он подходит. Гамба,Его вдали узнавши, закричал:«Маттео, это мы, друзья!» И тихо,В его лицо всмотревшися, он дулоРужья нацеленного опустил.«Маттео, — Гамба продолжал, к немуНавстречу вышед, — мы лихогоПоймали зверя; но добыча этаНам дорого досталась: двое из нашихЛегли». — «Кого?» — «Санпьеро, твоегоПриятеля; ведь он и у тебяУкрал двух коз». — «То правда; но большаяСемья у бедняка, а голод, знаешь,Не свой брат». — «Вот стрелок! От нас бы, верно,Он ускользнул, когда б не Фортунато,Мальчишка твой, помог нам». — «Фортунато!» —Маттео вскрикнул. «Фортунато!» — матьСо страхом повторила. «Да! СанпьероЗдесь в сено спрятался, а ФортунатоЕго и выдал нам; за это все выПолучите спасибо от начальства».Холодным потом обдало Маттео;Он в хижину вошел. Там егеряВкруг старика, который чуть дышал,От раны изнемогши, суетились;И, чтоб ему лежать покойней было,Свои плащи постлали на носилки.Не шевелясь и молча он смотрелНа их работу; но, как скоро шумУслышал и, глаза подняв, увиделВ дверях стоящего Маттео, громкоЗахохотал, и страшен был тот хохот.Он плюнул на стену и, задыхаясь,Глухим, осиплым голосом сказал:«Будь проклят этот дом; иуды здесьПредатели живут!» Как полотноМаттео побледнел и кулакомСебя ударил в лоб; он был как мертвый;Стоял безгласно. Вот уж старикаУклали на носилки, понеслиИз хижины; вслед за другими Гамба,Хозяину пожавши руку, вышел;И вот уж все пропали за кустами…Маттео ничего не замечал;Он, губы стиснув, яростно и страшноСмотрел на сына. Фортунато, робкоПодкравшися, хотел отцову рукуПоцеловать; Маттео взвизгнул: «Прочь!»У мальчика подрезалися ноги;Не в силах был он убежать и, бледный,К стене прижавшись, плакал и дрожал.«Моя ль в нем кровь?» — сверкнувши на женуГлазами тигра, закричал Маттео.«Ведь я жена твоя», — она сказала,Вся покраснев. «И он предатель!» ТутРыдающая мать, взглянув на сына,Увидела часы. «Кто дал тебе их?» —Она спросила. «Дядя Гамба». ВырвавС свирепым бешенством из рук у сынаЧасы, ударил оземь их Маттео,И вдребезги они разбились. ДолгоПотом, как будто в забытьи, стучалРужьем он в пол; потом, очнувшись, сынуСказал: «За мной!» И он пошел; за нимПошел и сын. Неся ружье под мышкой,Он прямо путь направил к лесу. Мать,Схватив его за полу платья: «ОнТвой сын! твой сын!» — кричала. Вырвав полуИз рук ее, он прошептал: «А яЕго отец, пусти». ПоцеловавшиС отчаяньем невыразимым сынаИ руки судорожно сжав, в дверяхОсталась мать, чтобы хотя глазамиИх проводить; когда ж они из глазВдали исчезли, плача и рыдаяПеред мадонною она упала.Маттео, в лес вошедши, на поляне,Деревьями густыми окруженной,Остановился. Землю он ружьемКопнул: земля рыхла. «Стань на колени, —Ребенку он сказал, — читай молитву».Став на колени, мальчик руки поднялК отцу и завизжал: «Отец, простиМеня; не убивай меня, отец!» —«Читай молитву». Мальчик, задыхаясь,Пролепетал со страхом «Отче наш»И «Богородицу». «Ты кончил?» — «Нет,Еще одну я знаю литанею;Ее мне выучить отец ФранческоВелел». — «Она длинна, но с богом». ДуломРужья подперши лоб, он руки сжалИ про себя за сыном повторилЕго молитву. Кончив литанею,Сын замолчал. «Готов ты?» — «Ах, отец,Не убивай меня!» — «Готов ты?» — «Ах!Прости меня, отец». — «Тебя проститВсевышний бог». И выстрел загремел.От мертвого отворотив глаза,Пошел назад Маттео. На ногах онБыл тверд; но жизни не было в егоЛице; с подпорой старости своейИ сердце он свое убил. Он шелЗа заступом, чтобы могилу вырытьИ тело схоронить. Ему навстречу,Услышав выстрел, кинулась жена:«Мое дитя! наш сын! что сделал ты,Маттео?» — «Долг свой. Там он, на поляне,Лежит. По нем поминки будут: он,Как христианин, умер с покаяньем;Господь его младенческую душуПомилует и успокоит. Ты же,Когда сберешься с силой, объявиПаоло, зятю нашему, моюРешительную волю, чтоб он нынче жК нам на житье с женой переселился».
Дошли ко мне на берег Майна слухи,Что ты, Киреевский *, теперь стал и москвичИ Москвитянин. В добрый час, принятьсяДавным-давно пора тебе за дело.Меня ж взяла охота подаритьТебя и твой журнал на Новый годСвоим добром, чтоб старости своейПо-старому хотя на миг одинДать с молодостью вашей разгуляться.Но чувствую, что на пиру ее,Где все кипит, поет, кружится, блещет,Неловко старику; на ваш уж ладМне не поется; лета изменилиМою поэзию; она теперь,Как я, состарелась и присмирела;Не увлекается хмельным восторгом;У рубежа вечерней жизни сидя,На прошлое без грусти обращаетГлаза и, думая о том, что насВ грядущем ждет, молчит. Но все, однако,На Новый год мне должноподаритьТебя и твой журнал. Друг, даровомуКоню, ты знаешь сам, не смотрят в зубы.Итак, прошу принять мой лепт вдовицы.Недавно мне случилося найтиПредание о древнем АлександреВ талмуде. Я хочу преданье этоЗдесь рассказать так точно, как оноРассказано в еврейской древней книге.Через песчаную пустыню шелС своею ратью Александр; в страну,Лежавшую за рубежом пустыни,Он нес войну. И вдруг пришел к рекеШирокой он. Измученный путемПо знойному песку, на тучном брегеРеки он рать остановил; и скоро всяОна заснула в глубине долины,Прохладою потока освеженной.Но Александр заснуть не мог; и в знойИ посреди спокойствия долины,Где не было следа тревог житейских,Нетерпеливой он кипел душою;Ее и миг покоя раздражал;Погибель войск, разрушенные троны,Победа, власть, вселенной рабство, славаНосилися пред ней, как привиденья.Он подошел к потоку, наклонился,Рукою зачерпнул воды студенойИ напился; и чудно освежилаБожественно-целительная влагаЕго все члены; в грудь его прониклаУдвоенная жизнь. И понял он,Что из страны, благословенной небом,Такой поток был должен вытекать,Что близ его истоков надлежалоЦвести земному счастию; что, верно,Там в благоденствии, в богатстве, в миреСвободные народы ликовали.«Туда! туда! с мечом, с огнем войны!Моей они должны поддаться властиИ от меня удел счастливый свойПринять, как дар моей щедроты царской».И он велел греметь трубе военной;И раздалась труба, и пробудилась,Минутный сон вкусивши, рать; и быстроЕе поток, кипящий истребленьем,Вдоль мирных берегов реки прекраснойК ее истокам светлым побежал.И много дней, не достигая цели,Вел Александр свои полки. Куда жеОн наконец привел их? Ко вратамЭдема. Но пред ним не отворилсяЭдем; был страж у врат с таким ужасноПылающим мечом, что задрожалаИ Александрова душа, егоУвидя. «Стой, — сказал привратник чудный, —Кто б ни был ты, сюда дороги нет».«Я царь земли, — воскликнул Александр,Прогневанный нежданным запрещеньем, —Царем земных царей я здесь поставлен.Я Александр!» — «Ты сам свой приговор,Назвавшись, произнес; одни страстейМятежных обуздатели, одниДушой смиренные вратами жизниВступают в рай; тебе ж подобным, мираГрабителям, ненасытимо жадным,Рай затворен». На это Александр:«Итак, назад мне должно обратиться,Тогда, как я уже стоял ногойНа этих ступенях, туда проникнув,Где от созданья мира ни одинИз смертных не бывал. По крайней мере,Дай знамение мне, чтобы моглаПроведать вся земля, что АлександрУ врат эдема был». На это страж:«Вот знаменье; да просветит оноТвой темный ум высоким разуменьем;Возьми». Он взял; и в путь пошел обратный;А на пути, созвавши мудрецов,Перед собою знаменье велелИм изъяснить. «Мне! — повторял он в гневе, —Мне! Александру! дар такой презренный!Кусок истлевшей кости!» — «Сын Филиппов, —На то сказал один из мудрецов, —Не презирай истлевшей этой кости;Умей спросить, и даст тебе ответ».Тут принести велел мудрец весы;Одну из чаш он золотом наполнил;В другую чашу кость он положил,И… чудо! золото перетянулаКость. Изумился Александр; он вдвоеВелел насыпать золота; он самСвой скипетр золотой, свою коронуИ с ними тяжкий меч свой бросил в чашу —Ни на волос она не опустилась.Затрепетал на троне царь могучий;И он спросил: «Какою тайной силойНарушен здесь закон природы? ЧемЕй власть ее возможно возвратить?» —«Щепоткою земли», — сказал мудрец.И бросил он на кость земли щепотку:И чаша с костью быстро поднялася,И быстро чаша с золотом упала.Мудрец сказал: «Великий государь,Был некогда подобный твоемуРазрушен череп; в нем же эта костьБыла частицей впадины, в которойГлаз, твоему подобный, заключался.Глаз человеческий в объеме мал;Но с ненасытной жадностью объемлетОн все, что нас здесь в области виденийТак увлекательно пленяет; целыйОн мир
готов сожрать голодным взором.Все золото земное всыпьте в чашу,Все скипетры и все короны бросьтеНа золото… все будет мало; ноПокрой его щепоткою земли —И пропадет его ненасытимость;Сквозь легкий праха груз уж не пробьетсяОн жадным взором. Ты ж, великий царь,В сем знаменье уразумей прямоеЗначение и времени и жизни.Ненасытимостиперед тобоюЛежит символ в истлевшей этой кости».Но царь внимал с поникшей головой,С челом нахмуренным. Вдруг он вскочил;Сверкнул на всех могучим оком льва;И возгласил так громко, что скалыОкрестные ужасный дали голос:«Греми, труба! Вперед, мои дружины!Жизнь коротка; уходит время; стыдТому, кто жизнь и время праздно тратит».И вихрями взвился песок пустыни;И рать великая, как змей с отверзтымГолодным зевом, шумно побежалаК пределам Индии. ЗавоевательПотоками лил кровь, и побеждал,И с каждою победой разгоралсяСильнейшей жаждою победы новой,И наконец они ему щепоткойЗемли глаза покрыли — он утих.Но кажется, почтенный Москвитянин,Что мой тебе подарок в Новый годНекстати мрачен: гробовая кость,Земля могильная, ничтожность славы,Тщета величий… в Новый год даритьТаким добром неловко; виноват;И вот тебе рассказ повеселее.Жил на Востоке царь; а у царяЖил во дворце мудрец: он называлсяКерим, и царь его любил и с нимБеседовал охотно. Раз случилось,Что задал царь такой вопрос Кериму:«С чем можем мы сравнить земную жизньИ свет?» Но на вопрос мудрец не вдругОтветствовал; он попросил отсрочкиСначала на день, после на два, послеНа целую неделю; наконецПришел к царю и так ему сказал:«Вопрос твой, государь, неразрешим.Мой слабый ум его обнять не может;Позволь людей мудрейших мне спросить».И в путь Керим отправился искатьОтвета на вопрос царя. СначалаОн посетил один богатый город,Где, говорили, находился славныйФилософ; но философ тот имелВеликолепный дом, был друг сердечныйЦаря, жил сам как царь и упивалсяИз полной чаши сладостию жизни.Керим ему вопрос свой предложил.Он отвечал: «Свет уподобить можноВеликолепной пировой палате,Где всякий час открытый стол — садисьКто хочет и пируй. Над головоюГостей горят и ходят звезды неба;Их слух пленяют звонким хором птицы;Для них цветы благоуханно дышат,А на столах пред ними без числаСтоят с едою блюда золотые,И янтарем кипящим в чашах блещетВино; и все кругом ласкает чувства.И гости весело сидят друг с другом,Беседуют, смеются, шутят, спорят;И новые подходят беспрестанно;И каждому есть место; кто ж довольноНасытился, встает, и с теми, ктоСидели с ним, простясь, уходит спатьДомой, хозяину сказав спасибоЗа угощенье. Вот и свет и жизнь».Керим философу не отвечалНи слова; он печально с ним простилсяИ далее поехал; про себя жеТак рассуждал: «Твоя картина, другФилософ, неверна; не все мы здесьС гостями пьем, едим и веселимся;Немало есть голодных, одинокихИ плачущих». Кериму тут сказали,Что недалеко жил в густом лесуОтшельник набожный, смиренномудрый.Ему убежищем была пещера:Он спал на голом камне; ел одниКоренья, пил лишь воду; дни и ночиВсе проводил в молитве. И немедляК нему отправился Керим. ОтшельникЕму сказал: «Послушай; через степьОднажды вел верблюда путник; вдругВерблюд озлился, начал страшно фыркать,Храпеть, бросаться; путник испугалсяИ побежал; верблюд за ним. КудаУкрыться? Степь пуста. Но вот увиделУ самой он дороги водоемУжасной глубины, но без воды;Из недра темного его торчалиВетвями длинными кусты малины,Разросшейся меж трещинами стен,Покрытых мохом старины. В негоГонимый бешеным верблюдом путникВ испуге прянул; он за гибкий сукМалины ухватился и повисНад темной бездной. Голову подняв,Увидел он разинутую пастьВерблюда над собой: его схватитьРвался ужасный зверь. Он опустилГлаза ко дну пустого водоема:Там змей ворочался и на негоЗиял голодным зевом, ожидая,Что он, с куста сорвавшись, упадет.Так он висел на гибкой, тонкой веткеМеж двух погибелей. И что ж ещеЕму представилось? В том самом месте,Где куст малины (за который онДержался) корнем в землю сквозь проломСтены состаревшейся водоемаВходил, две мыши, белая одна,Другая черная, сидели рядомНа корне и его поочередноС большою жадностию грызли, землюСо всех сторон скребли и обнажалиВсе ветви корня, а когда земляШумела, падая на дно, оттудаВыглядывал проворно змей, как будтоСпеша проведать, скоро ль мыши кореньПерегрызут и скоро ль с ношей кустК нему на дно обрушится. Но что же?Вися над этим страшным дном, без всякойНадежды на спасенье, вдруг увиделНа ближней ветке путник много ягодМалины, зрелых, крупных: сильноЖелание полакомиться имиЗажглося в нем; он все тут позабыл:И грозного верблюда над собою,И под собой на дне далеком змея,И двух мышей коварную работу;Оставил он вверху храпеть верблюда,Внизу зиять голодной пастью змея,И в стороне грызть корень и копатьсяВ земле мышей, а сам, рукой добравшисьДо ягод, начал их спокойно рватьИ есть; и страх его пропал. Ты спросишь:Кто этот жалкий путник? Человек.Пустыня ж с водоемом Свет;а путьЧерез пустыню — наша Жизньземная;Гонящийся за путником верблюдЕсть враг души, тревог создатель, Грех:Нам гибелью грозит он; мы ж беспечноНа ветке трепетной висим над бездной,Где в темноте могильной скрыта СмертьТот змей, который, пасть разинув, ждет,Чтоб ветка тонкая переломилась.А мыши? Их названье Деньи Ночь;Без отдыха, сменяяся, ониРаботают, чтоб сук твой, ветку жизни,Которая меж смертию и светомТебя неверно держит, перегрызть;Прилежно черная грызет всю ночь,Прилежно белая грызет весь день;А ты, прельщенный ягодой душистой,Усладой чувств, желаний утоленьем,Забыл и грех — верблюда в вышине,И смерть — внизу зияющего змея,И быструю работу дня и ночи —Мышей, грызущих тонкий корень жизни;Ты все забыл — тебя манит одноНеверное минуты наслажденье.Вот свет, и жизнь, и смертный человек.Доволен ли ты повестью моею?»Керим отшельнику не отвечалНи слова; он печально с ним простилсяИ далее поехал; про себя жеТак рассуждал: «Святой отшельник, твойРассказ замысловат, но моегоВопроса он еще не разрешил;Не так печальна наша жизнь, как степь,Ведущая к одной лишь бездне смерти;И не одним минутным наслажденьемПленяется беспечно человек».И ехал он куда глаза глядят.Вот повстречался с ним какой-то странный,Убогим рубищем покрытый путник.Он шел босой; через плечо виселаКотомка; в ней же было много хлеба,Плодов и всякого добра; он сам,Казалось, был веселого ума,Глаза его сверкали остротою,И на лице приятно выражалосьПростосердечие. Керим подумал:«Задам ему на всякий случай мойВопрос! Быть может, дело скажет этотЧудак». И он у нищего спросил:«С чем можно нам сравнить земную жизньИ свет?» — «На это у меня в запасеЕсть повесть, — нищий отвечал. — Послушай:Одни Немойсказал Слепому:еслиУвидишь ты Арфиста,попросиЕго ко мне, чтоб сына моего,В унылость впадшего, своей игроюРазвеселил. На то сказал Слепой:Такого мне Арфистауж случалосьВидать здесь; я Безногогоза нимОтправлю; он его в одну минутуНайдет. Безногийпобежал и скороНашел Арфиста;был Арфистбез рук,Но он упрямиться не стал и такПрекрасно начал на бесструнной арфеИграть, что меланхолик без умаРасхохотался; то СлепойувидяВсплеснул руками; вслух НемойхвалитьСтал музыканта, а БезногийначалПлясать и так распрыгался, что многоСбежалося людей, и из толпыВдруг выскочил Дурак:он изъявилАрфисту, прыгуну и всем другимСвое благоволенье. Мимо ихПрошла тихонько Мудростьи, увидя,Что делалось, шепнула про себя:Таков смешной, безумный, жалкий свет,И такова на свете наша жизнь.Доволен ли ты повестью моею?»Керим прохожему не отвечалНи слова; он печально с ним простилсяИ далее поехал; про себя жеТак рассуждал: «Затейлив твой рассказ;Но моего вопроса не решил он.Хотя мы в жизни много пустоты,Дурачества и лжи встречаем, ноИ высшая значительность и правдаСвятая в ней заключены благимСоздателем». Подумав так, решилсяКерим отправиться в обратный путь,Чтоб донести царю, что никакогоНе удалось ему найти ответаНа заданный вопрос. Дорогой онМолился богу, чтоб своею правдойБог просветил его рассудок темныйИ жизни таинство ему открыл.И пред царя явился он с веселымЛицом и все, что сведал от других,Ему пересказал; а царь спросил:«Что ж напоследок сам теперь, Керим,Ты думаешь?» — «Сперва благоволи, —Сказал Керим, — услышать, что со мнойСамим случилось на пути. ИзвестноТебе, что я лишь только по твоейВысокой воле в этот трудный путьОтправился, что, милостию царскойХранимый, я везде проводниковИмел, и пищу находил дневную,И никаких не испытал тревог.Что ж на дороге доброго, худогоМне повстречалося, о том нет нуждыУпоминать — оно ничто в сравненьеС той бездной, благ, какими ты так щедро,Мой царь, меня осыпал. И моеОдно желанье было: угодитьТебе, с усердием стараясь правдуНайти между людьми, чтоб, возвратившись,Тебе отчет принесть в своих трудах.Теперь ты сам реши по царской правде:Достоин ли я милости твоей?»Царь, не сказав ни слова, подал рукуВ знак милости Кериму. УмиленноКерим ее поцеловал; потомПримолвил: «Так я думал про себяВо время странствия. Но, подходяК твоим палатам царским и печалясь,Что без малейшия перед тобойЗаслуги ныне я к тебе, мой царь,Был должен возвратиться, вдруг у самойОбители твоей как скорлупаС моих упала глаз, и я постигнул,Что наша жизнь есть странствие по светуТакое ж, как мое, во исполненьеВерховной воли высшего царя».Мудрец умолк; а царь ему сказал:«Друг верный, будь моим отцом отныне».И для тебя, мой добрый Москвитянин,Как и для всех, в обеих повестяхПолезное найдется наставленье.Хотя урок, так безуспешно данныйЭдемской костью Александру, болеЗемным царям приличен; но и ты,Как журналист, воспользоваться имУдобно можешь: будь в своем журналеДруг твердый, а не злой наездник правды;С журналами другими не воюй;Ни с «Библиотекой для чтенья» *, ниС «Записками» *, ни с «Северной пчелою» *,Ни с «Русским вестником» *; живи и житьДавай другим; и обладать одинВселенною читателей не мысли.Другой же повести я толковатьТебе не стану; мне давно известно,Что ты, идя своей земной дорогой,Смиренно ведаешь: куда, зачемИ ктотебе по ней идти велит.
Закончено 14 апреля 1808 г. Напечатано впервые в журнале «Вестник Европы», 1808, № 9, с подзаголовком «Русская баллада» и примечаниями Жуковского: к заголовку — «Подражание Биргеровой Леоноре»; к словам Конь мой, конь, бежит песок… — «В песочных часах». Переработка баллады Г.-А. Бюргера «Lenore» («Ленора»), к которой Жуковский обращался трижды («Людмила», «Светлана», «Ленора»).
«Ленора», основанная на немецких народных легендах, была характернейшим образцом преромантической поэзии, с ее интересом к народной (преимущественно средневековой) фантастике. В начале своей работы над балладами Жуковский особенно симпатизировал Бюргеру: «Шиллер более философ, а Бюргер простой повествователь, который, занимаясь предметом своим, не заботится ни о чем постороннем» (см. К. Зейдлиц. Жизнь и поэзия Жуковского, СПб., 1883, стр. 40).
Решая задачи, стоявшие в то время перед русской литературой, стремясь создать русскуюбалладу, Жуковский перестраивает образы и стиль «Леноры». Он, как говорили в то время, «склоняет» оригинал «на наши нравы». Упоминающаяся в подлиннике война 1741–1748 гг. между австрийской императрицей Марией-Терезией и прусским королем Фридрихом II заменена Ливонскими войнами (XVI–XVII вв.). В целях придания балладе национального колорита русского «средневековья» Жуковский употребляет старинные выражения — «рать», «дружина» и т. д. Жуковский не передал «простонародный» стиль оригинала; вместо сохраненной Бюргером грубоватой простоты народного языка ввел условную фразеологию «русских песен» в духе сентиментальной русской поэзии начала XIX века («бедная д евица», «надежда-сладость» и т. д.). Имя героини умышленно заменено славянским именем Людмила. По сравнению с оригиналом в «Людмиле» переработан финал: у Бюргера нет изображения смерти Леноры, об этом только упоминается. Изменен размер — у Жуковского четырехстопный хорей вместо четырехстопного ямба.
Современник Жуковского, поэт П. А. Катенин, создал свой вариант переложения «Леноры» — «Ольга» (1816). «Простонародность» оригинала в «Ольге» не только сохранена, но даже усугублена, соответственно катенинскому пониманию народности. В 1816 г. возникла полемика по поводу «Ольги» между Н. И. Гнедичем, сторонником Жуковского, и А. С. Грибоедовым, сторонником Катенина (см. вступительную статью в т. 1 наст. издания).
«Людмила» имела громадный успех. Читатель 1800-х годов нашел в ней и национально-патриотические мотивы, актуальные в эпоху наполеоновских войн, и обаяние литературной новизны. Белинский писал о «Людмиле»: «Тогдашнее общество бессознательно почувствовало в этой балладе новый дух творчества и — общество не ошиблось» (Полное собрание сочинений, изд. АН СССР, т. VII, М., 1955, стр. 169).
Написано в сентябре (?) 1809 г. Напечатано впервые в журнале «Вестник Европы», 1809, № 20, с примечанием Жуковского: «Читателям известно, что Ахиллес, сын богини Фетиды и Пелея (почему и называется он здесь Пелидом), в ту самую минуту, когда он стоял перед брачным алтарем с Поликсеною, дочерью троянского царя Приама, убит Парисом, стрелою которого управлял Аполлон. Кассандра, сестра Поликсены, будучи жрицею Аполлона, имела несчастный дар предвидеть будущее». Перевод одноименной баллады Шиллера. Шиллер основывался на древнегреческих сказаниях «троянского цикла», вошедших не в «Илиаду», а в одну из «малых» поэм, известных нам по позднейшим пересказам. Согласно этим сказаниям, между троянцами и греками предполагалось заключение мира, в знак чего вождь греков Ахилл должен был вступить в брак с Поликсеной, сестрой Кассандры, дочерью троянского царя Приама. Кассандра, обладающая даром предвидеть несчастья, заранее оплакивает участь свою и Трои. Действительно, Ахилл был убит Парисом, и война возобновилась. Из разрушенной Трои победитель, греческий царь Агамемнон, увез Кассандру в качестве пленницы в Грецию, где они были убиты женой Агамемнона Клитемнестрой.
В балладе заключена мысль о том, что утрата непосредственности жизненных переживаний невыносима для человека. В знании будущего — трагедия Кассандры («Тяжко истины ужасной Смертною скуделью быть»). Общий тон жалоб Кассандры сделан у Жуковского более элегическим, чем в подлиннике. У Шиллера в речах Кассандры есть оттенок пренебрежения к людям; она называет их «вечными слепцами» (у Жуковского — «скромные чада»). Жуковскому принадлежит образ смотрящего на Пергам Зевса в заключительных стихах баллады. В подлиннике иначе — «и тучи громовержца повисают грозно над Илионом».