Том 2. Брат океана. Живая вода
Шрифт:
Застреха сидел молча с настороженным и удивленным лицом. После собрания он попросил Степана Прокофьевича задержаться и, когда все разошлись, сказал:
— Вы решили скормить покосы. Вслед за Биже думаете строить на Камышовке и нынче же получить там сено. Без-зу-мие! Какая там Камышовка, если вы сейчас, на первом шагу, уже сидите в луже.
— Строительство идет нормально, — возразил Степан Прокофьевич.
— А зачем суете туда пастухов?
— Тогда закончим досрочно.
— Не досрочно, а печально. Пятьсот га недосева уже есть. Стравите
Особенно подозрительным казалось Застрехе то, что ради небольшой помощи, какую могли дать пастухи, скармливались покосы. Если дело идет так гладко, как расписано на бумаге, в этом нет нужды. Если приходится рисковать — значит, дело плохо. Об истинной причине этого шага Застреха сам не догадывался, а Степан Прокофьевич скрывал ее, так как боялся, что Застреха, узнав, в чем дело, пойдет на решительные действия.
11
— Где ты бродишь? — с ноткой упрека сказала Нина Григорьевна, когда Степан Прокофьевич наконец вернулся домой.
Она стояла перед окном и задумчиво глядела на степной простор, где в тучах пыли шло большое передвижение лошадей, коров и овец. Ее не радовал этот простор: весна, а травешка, едва поднявшись над землей, уже начала увядать. Вспомнилось родное Черноводье, Украина, Поволжье, сады в белом, легком, как дым, цвету. На поемных лугах еще не пересохли оставленные половодьем теплые ласковые лужи, а над водой уже поднялись крупные золотистые лютики. Дни — звон кукушек. Ночи — соловьиная песня.
— Что там? — спросил Степан Прокофьевич, кивая на окно.
— Ничего. Привыкаю… — отозвалась Нина Григорьевна.
И продолжала думать, что последний переезд неудачен: май похож на ноябрь, когда все отцвело и побито заморозками. А что будет осенью, зимой? Мысленно представила те многодневные злые бураны, какие подуют здесь в феврале и марте: не выйди на улицу. Вспомнила про своих ребятишек. «Как, наверно, будет тоскливо им в этой пустыне».
— Ты чем-то расстроена? — спросил Степан Прокофьевич.
— А ты счастлив? — ее опечаленные глаза стали сердитыми. — Почему нас послали сюда? В эту… в эту овечью смерть.
— Сте-епь, — поправил он.
— Сме-ерть, — упрямо повторила она. — Я не оговорилась. Вряд ли сладко живется тут бедным коняшкам и овечкам.
— Здесь не так уж плохо. Осень, говорят, замечательная. Да и сейчас мне нравится кое-что.
— Тебе все нравится, ты во всем найдешь…
— В самом деле, есть. Ты погляди получше… Вон туда, на холмы. Погляди, как они переходят один в другой, какие они плавные, ласковые.
— Тоскливые, скучные, мертвые. Травинка у травинки не видит вершинки, а скотинка скотинке за пять верст голос подает.
— Есть-есть… — Степан Прокофьевич повертел пальцами около своего лба. — Как бы назвать это? Нетронутое, детское, чистое.
— Не мудруй:
— Надо кого-то.
— А Застреха?
— Говорят, нужен в другом месте, в аппарате.
— Развалил дело в одном, стал нужен в другом. За развал — легкое местечко. Он не старше тебя. На фронте не был. Сидел здесь, пил молоко, растил живот и рассуждал: это не выйдет, это не нужно. Тряхнуть бы его как следует. Не трясли. Почему одни тянут все: и фронт и тыл, всякие прорывы, подъемы, а другие ничего?
— Ты хочешь, чтобы я, как Застреха, пил молоко, набирал животик? Потерял доверие партии? Чтобы меня выгнали отсюда в шею? — Степан Прокофьевич очень выразительно показал, как следует это сделать.
— Говорить с тобой… — Нина Григорьевна безнадежно махнула рукой. — Лучше не говорить.
— Опять не так?
— А что хорошего сказал ты? Буду, как Застреха… Решил, что я хочу променять доверие партии на… — и обрисовала около мужа воображаемый живот. — Какой тебе нужен? Довольно? Побольше? Говори, не стесняйся, я не скупая, — потом брезгливо фыркнула: — Бр-р… гадость. Я знаю, чего стоит доверие партии. Не такая уж дурочка.
— Тогда, женушка, мы зря спорим, вхолостую. Давай-ка скажем партии спасибо, что она послала нас сюда, наградила таким доверием, — и засучив рукава работать!
— Одно дело — партия и совсем другое — Застреха. Если бы он был не лентяй, не летун, доверие партии сказалось бы не в этой… — Нина Григорьевна пробормотала что-то нелестное про степь. — Что ни говори, а мы здесь по милости Застрехи. Трясти таких надо. Трясут плохо.
Людей чаще всего украшают радость, счастье, а Нина Григорьевна, наоборот расстроившись, становится красивей.
И теперь ее сорокалетнее, уж сильно поблекшее лицо залилось молодым румянцем, серые мелковатые глаза стали синими и глубокими, в складке губ появилась гордая, воинственная черточка.
— Зачем он околачивается здесь? — продолжала она, раскладывая на столе цветную бумагу; она работала в детском саду воспитательницей и сейчас хотела нарезать флажков, наклеить фонариков и цепей для украшения комнат.
— Решил посмотреть, как хозяйствуем, — ответил уклончиво Степан Прокофьевич. Он не был скрытен и не держал Нину Григорьевну в неведении относительно своих дел, но некоторые заботы, тревоги таил про себя. Помочь ему порой она бессильна, а переживаний при ее горячности не оберешься.
— Ревизия? — допытывалась она. — Нечего сказать, веселое начало: человек проработал всего с гулькин нос — и уже ревизия. Вот ему, Застрехе, надо бы устроить ревизию.
Разговор был прерван стуком в дверь. Пришел Застреха.
— Извините, что врываюсь, может быть не вовремя. Нарушаю семейный покой, — сказал он в сторону Нины Григорьевны.
— Действительно, не вовремя. Мы уходим гулять. Еще ни разу не бывали в парке, — отозвалась она. — Говорят, замечательный: аллея березовая, аллея тополевая… Вы же и говорили — помните? На Белом.