На нас не кинет взгляда;Он занят небом – не землей!
Тамара
А наказанье – муки ада?
Демон
Так что ж? Ты будешь там со мной.Мы, дети вольные эфира,Тебя возьмем в свои края;И будешь ты царицей мира,Подруга вечная моя.Без сожаленья, без участьяСмотреть на землю станешь ты,Где нет ни истинного счастья,Ни долговечной красоты;Где преступленья лишь да казни,Где страсти мелкой только жить,Где не умеют без боязниНи ненавидеть, ни любить.Иль ты не знаешь, что такоеЛюдей минутная любовь?Волненье крови молодое, –Но дни бегут и стынет кровь.Кто устоит против разлуки,Соблазна новой красоты,Против усталости и скукиИ своенравия мечты?И пусть другие б утешалисьНичтожным жребием своим:Их думы неба не касались,Мир лучший недоступен им.Но ты, прекрасное созданье,Не в жертву им обречена;Тебя иное ждет
страданье,Иных восторгов глубина.Оставь же прежние желаньяИ жалкий свет его судьбе;Пучину гордого познаньяВзамен открою я тебе.О! Верь мне! Я один понынеТебя постиг и оценил:Избрав тебя моей святыней,Я власть у ног твоих сложил.Твоей любви я жду, как дара,И вечность дам тебе за миг:В любви, как в злобе, верь, Тамара,Я неизменен и велик!Толпу духов моих служебныхЯ приведу к твоим стопам,Прислужниц легких и волшебныхТебе, красавица, я дам;И для тебя с звезды восточнойСорву венец я золотой;Возьму с цветов росы полночной,Его усыплю той росой.Лучом румяного закатаТвой стан, как лентой, обовью,Дыханьем чистым ароматаОкрестный воздух напою.Всечасно дивною игроюТвой слух лелеять буду я;Чертоги пышные построюИз бирюзы и янтаря.Я опущусь на дно морское,Я полечу за облака,Я дам тебе всё, всё земное –Люби меня!И он слегкаКоснулся жаркими устамиЕе трепещущим губам,И лести сладкими речамиОн отвечал ее мольбам.Могучий взор смотрел ей в очи;Он жег ее; во мраке ночиНад нею прямо он сверкал,Неотразимый, как кинжал.Увы! Злой дух торжествовал…Смертельный яд его лобзаньяМгновенно кровь ее проник;Мучительный, но слабый крикНочное возмутил молчанье.В нем было всё: любовь, страданье,Упрек с последнею мольбойИ безнадежное прощанье –Прощанье с жизнью молодой!..В то время сторож полуночныйОдин вокруг стены крутой,Когда ударил час урочный,Бродил с чугунною доской;И под окошком девы юнойОн шаг свой мерный укротилИ руку над доской чугунной,Смутясь душой, остановил;И сквозь окрестное молчанье,Ему казалось, слышал онДвух уст согласное лобзанье,Чуть внятный крик и слабый стон.И нечестивое сомненьеПроникло в сердце старика;Но пронеслось еще мгновенье,И смолкло всё. ИздалекаЛишь дуновенье ветеркаРоптанье листьев приносило,Да с темным берегом унылоШепталась горная река.Канон угодника святогоСпешит он в страхе прочитать,Чтоб наважденье духа злогоОт грешной мысли отогнать;Крестит дрожащими перстамиМечтой взволнованную грудьИ молча, скорыми шагамиОбычный продолжает путь.………………Как пери спящая мила,Она в гробу своем лежала.Белей и чище покрывалаБыл томный цвет ее чела.Навек опущены ресницы –Но кто б взглянувши не сказал,Что взор под ними лишь дремалИ, чудный, только ожидалИль поцелуя иль денницы?Но бесполезно луч дневнойСкользил по ним струей златой,Напрасно их в немой печалиУста родные целовали –Нет, смерти вечную печатьНичто не в силах уж сорвать!И всё, где пылкой жизни силаТак внятно чувствам говорила,Теперь один ничтожный прах;Улыбка странная застыла,Едва мелькнувши на устах;Но темен, как сама могила,Печальный смысл улыбки той:Что в ней? Насмешка ль над судьбой,Непобедимое ль сомненье?Иль к жизни хладное презренье?Иль с небом гордая вражда?Как знать? Для света навсегдаУтрачено ее значенье!Она невольно манит взор,Как древней надписи узор,Где, может быть, под буквой страннойТаится повесть прежних лет,Символ премудрости туманной,Глубоких дум забытый след.И долго бедной жертвы тленьяНе трогал ангел разрушенья;И были все ее чертыИсполнены той красоты,Как мрамор, чуждой выраженья,Лишенной чувства и ума,Таинственной, как смерть сама!Ни разу не был в дни весельяТак разноцветен и богатТамары праздничный наряд:Цветы родимого ущелья(Так древний требует обряд)Над нею льют свой ароматИ, сжаты мертвою рукою,Как бы прощаются с землею…Уж собрались в печальный путьДрузья, соседи и родные.Терзая локоны седые,Безмолвно поражая грудь,В последний раз Гудал садитсяНа белогривого коня –И поезд двинулся. Три дня,Три ночи путь их будет длиться:Меж старых дедовских костейПриют покойный вырыт ей.Один из праотцев Гудала,Грабитель путников и сёл,Когда болезнь его сковалаИ час раскаянья пришел,Грехов минувших в искупленьеПостроить церковь обещалНа вышине гранитных скал,Где только вьюги слышно пенье,Куда лишь коршун залетал.И скоро меж снегов КазбекаПоднялся одинокий храм,И кости злого человекаВновь успокоилися там.И превратилася в кладбищеСкала, родная облакам,Как будто ближе к небесамТеплей последнее жилище!Едва на жесткую постельТамару с пеньем опустили,Вдруг тучи гору обложили,И разыгралася метель;И громче хищного шакалаОна завыла в небесахИ белым прахом заметалаНедавно вверенный ей прах.И только за скалой соседнейУтих моленья звук последний,Последний шум людских шагов,Сквозь дымку серых облаковСпустился ангел легкокрылыйИ над покинутой могилойПриник
с усердною мольбойЗа душу грешницы младой.И в то же время царь порокаТуда примчался с быстротойВ снегах рожденного потока.Страданий мрачная семьяВ чертах недвижимых таилась;По следу крыл его тащиласьБагровой молнии струя.Когда ж он пред собой увиделВсё, что любил и ненавидел,То шумно мимо промелькнулИ, взор пронзительный кидая,Посла потерянного раяУлыбкой горькой упрекнул…
* * *
На склоне каменной горыНад Койшаурскою долинойЕще стоят до сей порыЗубцы развалины старинной.Рассказов, страшных для детей,О них еще преданья полны…Как призрак, памятник безмолвный,Свидетель тех волшебных дней,Между деревьями чернеет.Внизу рассыпался аул,Земля цветет и зеленеет,И голосов нестройный гулТеряется; и караваныИдут гремя издалека,И, низвергаясь сквозь туманы,Блестит и пенится река;И жизнью вечно молодою,Прохладой, солнцем и весноюПрирода тешится шутя,Как беззаботное дитя.Но грустен замок, отслужившийКогда-то в очередь свою,Как бедный старец, пережившийДрузей и милую семью.И только ждут луны восходаЕго незримые жильцы;Тогда им праздник и свобода!Жужжат, бегут во все концы:Седой паук, отшельник новый,Прядет сетей своих основы;Зеленых ящериц семьяНа кровле весело играет,И осторожная змеяИз темной щели выползаетНа плиту старого крыльца;То вдруг совьется в три кольца,То ляжет длинной полосоюИ блещет, как булатный меч,Забытый в поле грозных сеч,Ненужный падшему герою…Всё дико. Нет нигде следовМинувших лет: рука вековПрилежно, долго их сметала…И не напомнит ничегоО славном имени Гудала,О милой дочери его!И там, где кости их истлели,На рубеже зубчатых льдов,Гуляют ныне лишь метелиДа стаи вольных облаков;Скала угрюмого КазбекаДобычу жадно сторожит,И вечный ропот человекаИх вечный мир не возмутит.
Посвящение
Я кончил – и в груди невольное сомненье!Займет ли вновь тебя давно знакомый звук,Стихов неведомых задумчивое пенье,Тебя, забывчивый, но незабвенный друг?Пробудится ль в тебе о прошлом сожаленье?Иль, быстро пробежав докучную тетрадь,Ты только мертвого, пустого одобреньяНаложишь на нее холодную печать;И не узнаешь здесь простого выраженьяТоски, мой бедный ум томившей столько лет;И примешь за игру иль сон воображеньяБольной души тяжелый бред…
Примечания
Поэмы М. Ю. Лермонтова
В литературном наследии Лермонтова поэмам принадлежит особое место. За двенадцать лет творческой жизни он написал полностью или частично (если считать незавершенные замыслы) около тридцати поэм, – интенсивность, кажется, беспрецедентная в истории русской литературы. Он сумел продолжить и утвердить художественные открытия Пушкина и во многом предопределил дальнейшие судьбы этого жанра в русской поэзии. Поэмы Лермонтова явились высшей точкой развития русской романтической поэмы послепушкинского периода.
Уже первая дошедшая до нас рукописная тетрадь Лермонтова, датированная 1827 годом, содержит переписанные его рукой «Бахчисарайский фонтан» Пушкина и «Шильонского узника» Байрона в переводе Жуковского. Это существенно. Допансионское литературное воспитание мальчика Лермонтова проходит под знаком русской «байронической поэмы» в ее наиболее высоких образцах, – и устойчивый интерес к ней сохраняется у него при всех последующих литературных увлечениях и в мало благоприятствующей литературной среде: ни С. Е. Раич, ни А. Ф. Мерзляков, его первые учителя в пансионе, ни эстетики «Московского вестника», которых Лермонтов внимательно читал, не сочувствовали русскому байронизму. Выбирая ориентиром «южные поэмы» Пушкина, декабристскую поэму Рылеева и Бестужева-Марлинского, «Чернеца» И. И. Козлова, юноша Лермонтов уже тем самым определял свою литературную позицию.
Лермонтов начинает с прямого подражания «Кавказскому пленнику» – едва ли не самой популярной из пушкинских «южных поэм», ближайшим образом связанной с элегическим творчеством Пушкина и с русской элегической традицией в целом. Именно эта поэма утвердила в истории жанра тип разочарованного героя, обремененного тяжким душевным опытом, охладевшего к любви и жизненным радостям. Вместе с тем элегический герой «Кавказского пленника» был повернут к читателю своей общественной ипостасью: в «изгнаннике добровольном», не приемлющем современного ему русского общественного быта, безошибочно узнавались черты молодого человека, захваченного преддекабристскими веяниями. Поэтому ключевые формулы-характеристики из «Кавказского пленника» столь часты у Лермонтова, когда речь заходит о бунтарях против существующего порядка вещей, – вплоть до Демона.
Элегическая традиция, которой ранний Лермонтов отдал некоторую дань, ставила особый акцент на изображении внутреннего мира героя. В разной мере она сказалась на построении характеров лермонтовского «кавказского пленника», «корсара» («Корсар»), Вадима («Последний сын вольности») и даже Измаил-Бея. Едва ли не высшим достижением раннего Лермонтова в области «элегической поэмы» была поэма «Джюлио» (1830), с ее психологизированным пейзажем, лирическими отступлениями, ослабленным внешним сюжетом; эта поэма вобрала в себя ряд мотивов лирики 1829–1830-х гг. и по многим своим особенностям, вплоть до стиха (пятистопный ямб с парной мужской рифмовкой), оказалась близка к «отрывкам» – философским медитациям Лермонтова, относящимся к тому же времени. Некоторые фрагменты ее почти без изменений вошли в одно из центральных стихотворений ранней лермонтовской лирики – «1831-го июня 11 дня».
Элегия, таким образом, обогащала ранние лермонтовские поэмы, – но не она определяла их господствующий тон. Уже в ранних поэмах Лермонтов ищет обостренных ситуаций и экстраординарных характеров, ориентируясь на поэтику и проблематику восточных поэм Байрона. Уже в подражательном «Кавказском пленнике» он принципиально видоизменяет конфликт пушкинской поэмы: его не удовлетворяет та самая прозаизированная концовка, которая, согласно пушкинскому замыслу, наилучшим образом раскрывала характер «разочарованного» героя. Лермонтов вводит осложняющий и «романтизирующий» мотив: убийство пленника отцом черкешенки, на которого ложится вина за самоубийство дочери и тяжесть последующего раскаяния. Самый мотив был заимствован им из «Абидосской невесты» Байрона. Все это вполне соответствовало той общей тенденции к повышению лирической экспрессивности, которая характеризовала русскую «байроническую поэму» 1830-х гг.
Центральное место в развитых образцах такой поэмы принадлежало «герою-преступнику», изгою, находящемуся в состоянии войны с обществом и нарушающему все его этические законы. Он – жертва общества и мститель ему, и потому вина его осмысляется как трагическая вина. Преступление, тяготеющее над ним, выходит за рамки обычного злодейства: это инцест (как в «Преступнике», 1829), убийство кровных близких (в том же «Преступнике», в «Двух братьях», в «Ауле Бастунджи» и др.), – но столь же беспредельны его любовь и страдание. Романтическая концепция любви создает свою шкалу этических ценностей, в которой любовь эквивалентна жизни, а измена – смерти, – и потому герои романтических поэм Лермонтова предстают современному читателю как буквально испепеляемые страстью: с крушением любви наступает обычно конец их физического существования. Две эти темы у Лермонтова нередко соседствуют; – причем не только в лирических циклах 1830–1831 гг., но и в более позднее время: достаточно вспомнить «Дары Терека», «Тамару» или «Любовь мертвеца», где любовь оказывается силой, преодолевающей самую смерть. Любовь байронического героя единична и неповторима; ей неведомы ни эволюция, ни психологические перипетии; она – единственный возможный выход из полного и абсолютного одиночества героя-изгоя, причем выход иллюзорный, приводящий к трагедии.