Том 2. Проза 1912-1915
Шрифт:
— Я думаю, что тут дело не в годах, а просто Лелечка, в сущности, такая же беспризорная, как и вы, а что касается спокойствия моего, так это вы мне льстите… какая же я спокойная? Вот Полаузовы, те, действительно, спокойные люди, и то еще не совсем. Если бы они были совершенно спокойными, они были бы гораздо веселей и радостней, а у них, вы правы, покуда еще лики постные, а если у спокойного или святого человека лик постный — это значит, и в спокойствии, и в святости его есть какой-то изъян. Святой человек должен каждую минуту радоваться и веселиться, смотреть на все радостными и спокойными глазами.
— Знаете что, Ираида Львовна? мне кажется,
— Это оттого, что я про святость-то заговорила? Нет, милая моя, я не такой человек.
— Ах, вы не говорите, это со всяким может случиться… Я ведь тоже очень религиозна. Если бы у меня в жизни случилось какое-нибудь крушение, ничего бы, ничего не оставалось — я бы тоже пошла в монастырь, это так красиво! свечи, черное покрывало… экстазы.
— Красиво-то это красиво, да монахиня-то из вас вышла б преплохая… в монастырь нужно идти в полной силе, а не тащить туда какие-то обломки, которым больше ничего делать не осталось.
— Нет, нет! вы мне дали идею. Осенью непременно поеду в Новодевичий.
Дома их ждало письмо от Леонида Львовича, где он писал, что Елена Александровна все еще прихварывает, и неизвестно, когда выедет, что сам он все не может получить отпуска и не особенно торопится с этим, поджидая, когда совсем поправится его жена, что все благополучно и в конце концов они обязательно приедут в «Затоны».
Письмо это чем-то не понравилось Ираиде Львовне.
— Бог знает, что брат пишет! размазывает что-то, что Лелечка нездорова… ведь не настолько же она нездорова, чтоб не могла ехать, а если несколько недомогает, так это лишняя причина, чтобы скорей отправляться в деревню. Про себя плетет тоже какую-то неопределенность. Поневоле вспомнишь Полаузовых.
Полина Аркадьевна таинственно заметила:
— По-моему, Правда Львовна, там — большая драма.
— Ну, какая там может быть драма?
— Нет, уж вы мне поверьте! еще когда мы уезжали, так все были так перепутаны, что я очень, очень боюсь какого-то несчастия.
— Знаете что, Полина, вы так не говорите. Кто знает? может быть, у вас — дурной язык… вы тут что-нибудь будете болтать про несчастия, а несчастие случится.
— Разве это возможно? — вдруг необыкновенно заинтересовавшись, спросила Полина.
— Ну, конечно! не надо никогда накликать беды.
Глава 4
На самом деле ошибались в своих предположениях и Полина Аркадьевна и Ираида Львовна. Конечно, и Леонид Львович давал сведения неверные: Елена Александровна не была нисколько больна, вместе с тем драмы никакой не было, но — нельзя было бы сказать, что все обстояло благополучно.
Вернувшись из Риги, Елена Александровна увидела, что муж ей во всем поверил, или сделал вид, что верит, отнесся ко всему доверчиво и просто. Да, Лелечка ездила в Ригу к сестре Тане, соскучилась по дому и вернулась раньше срока. Так считалось и считал сам Леонид Львович, а может быть, только подчинялся тому, что считалось, но делал это добровольно и свободно, почти весело, и потому никак нельзя было приписать Лелечкиному путешествию или ее неожиданному возвращению ту перемену, которая наблюдалась в ее муже. А перемена была столь заметная, что бросилась в глаза сразу. Как только Елена Александровна приехала, она спросила: «Что с тобой, Леонид! что-нибудь случилось?»
— Нет, ничего.
— Ну, как ничего… разве я не вижу, что ты сам не свой! ты не влюбился ли тут без меня?
—
— Ну, знаешь, почти всегда бывает трудно ответить, зачем это делают.
Леонид Львович промолчал и продолжал быть очень неразговорчивым до конца завтрака, когда Лелечка заявила: «А нет, знаешь, Леонид, можно подумать, что ты не рад, что я приехала, в таком ты сегодня странном расположении: ничего не спросишь, не расскажешь. Если бы я была ревнивой, действительно могла бы подумать, Бог знает что. Но, пожалуй, это было бы и лучше. Тогда была бы определенная неприятность, а теперь я не знаю, о чем беспокоиться. Может быть, ты нездоров?»
— Нет… я здоров. По-моему, никаких перемен во мне нет. А что же бы ты подумала, если бы была ревнива?
— Что ты влюбился в Зою Лилиенфельд.
— Почему именно в нее?
— Потому что я бы тогда говорила не соображая, действуя по чутью.
— Оно нас часто обманывает.
— Да, но часто оно же открывает глаза даже тому, про которого говорят. Но это ведь все только предполагаемый разговор… так как я не ревнива, то ничего подобного не думаю, и уверена в твоей верности, как и ты, думаю, в моей.
Лелечка была права, говоря, что часто вдохновенные догадки открывают глаза, объясняют многое именно тем, относительно которых они делаются.
Никогда Леониду Львовичу не было очевидно с такою ясностью, что он влюблен, именно влюблен в Зою Михайловну. Как этого не приходило ему раньше в голову? Он думал, что это простой интерес, эстетический и наблюдательный, художественная дружба, приятное знакомство. Но при таком объяснении многие его психологические повороты и движения были непонятны. Теперь же, когда прибавилось это новое объяснение, то все стало до того ясным и простым, неизменяемым, что Леонид Львович сам удивлялся, как это не бросалось ему в глаза.
Да, да! влюблен… И эти нетерпеливые ожидания, и это волнение при свидании, какая-то внезапная, изнемогающая томность при одном взгляде, — все, все говорило, что сомнений быть не может. Прежде он полагал, что эта высокая, тонкая фигура, длинные египетские глаза ему нравятся, что его привлекает безукоризненный вкус, начитанность и свободный, свой взгляд на вещи, что неотразимо влечет его четкая определенность мнений, чувств и поступков этой женщины, так непохожей на других. Теперь же он понял, что он просто-напросто влюбился в Зою и только от этого все в ней ему так нравится. Ему сразу стало просто и радостно; может быть, ему было жалко несколько тех тревожных получувств, которыми он объяснял еще накануне свои отношения к Лилиенфельд. Теперь он знал определенно, что в нее влюблен, и все стало грубо, радостно и просто. Просто, несмотря на существование Лелечки и неминуемые осложнения. Совсем с новым чувством проходил он ковры гостиной, чтоб достигнуть небольшой комнаты, где у светлого пианино хозяйка разбирала какую-то новую, трудную пьесу. Она кивнула ему, не желая прерывать занятия, а он, поцеловав не останавливающуюся руку, сказал тихо, но уверенно:
— Я люблю вас, Зоя Михайловна!
— Вы мне признаетесь в любви?
— Да.
— Но ведь, кажется, вчера вы этого еще не думали?
— Вчера это я не так ясно сознавал.
— А сегодня вам вдруг стало ясно, что вы меня любите?
— Да.
— Что же или кто вам дал эту ясность!
— Моя жена.
Зоя ничего не ответила и, только доиграв пьесу до конца и взяв последний пронзительный аккорд, обратилась к Леониду Львовичу: