Том 5. Проза, рассказы, сверхповести
Шрифт:
Смех
В горах разума пустяк Скачет легко, точно серна. Я веселый могучий толстяк, И в этом мое «Верую». Чугунной скачкою моржа Я прохожу мои пути. Железной радугой ножа Мой смех умеет расцвести. <Рукою мошной подбоченясь, Трясу единственной серьгой.> Дровами хохота поленниц Топлю мой разум голубой. Ударом в хохот указую, Что за занавеской скрылся кто-то, И обувь разума разую И укажу на пальцы пота. Ты водосточною трубой <Протянута к глазам небес, А я безумец и другой,> Я – жирными глазами бес. Курись пожарами кумирен, Гори молельнями печали! Затылок мой, от смеха жирен, Твои же руки обнимали, ТвоиСтарик
Потомков новые рубли, Для глаза божьего сквозны, Кладу в ночные кошельки Гробами звякнувшей казны. Два холма во времени Дальше, чем глаза от темени. Я ученическим гробам Скажу не так, скажу не там. Хранитель точности, божбам Веду торговые счета. Любимцы нег, друзья беды, Преступники и кто горды, Мазурики и кто пророки – В одном потоке чехарды Игра числа и чисел сроки. Вот ножницы со мной, Зловеще лязгая, стригу Дыханье мертвой беленой И смеха дикое гу-гу. Я роздал людям пай на гроб, Их увенчал венками зависти. И тот, в поту чей мертвый лоб, Не смог с меня глаза вести. Носитесь же вместе, горе и смех, Носитесь, как шустрые мыши. Надену свой череп и белый доспех И нежитью выгляну с крыши. И кости безумного треска Звенят у меня на руке. Ах, если бы вновь занавеска Открылась бы вновь вдалеке. И глаз опрокинутых Китежи Пусть горе закроет ресницей. Бегите же, дети, бегите же! – Что в жизни бывает, не снится.Смех
Я смех, я громоотвод, Где гром ругается огнем, Ты, горе, для потока вод Старинный водоем. И к пристани гроза Летит надменною путиной. Я истины глаза У горя видывал из тины. Я слова бурного разбойник, Мои слова – кистень на Волге! Твоей печали рукомойник Мне на руки льет струи долги.Горе
Сумрак – умная печаль! Сотня душ во мне теснится, Я нездешняя, вам жаль, Невод слез – мои ресницы. Пляшу Кшесинскою пред гробом И в замке дум сижу Потоцкой Перед молчанием Гирея. А в детстве я любила клецки, Веселых снегирей. Они глазам прохожих милы, Они малиновой весною зоба, Как темно-красные цветы, На зимнем выросли кусту. Но все пустынно, и не ты Сорвешь цветы с своей могилы, Развеешь жизни пустоту. Мне только чудится оскал Гнилых зубов внизу личины, Где червь тоскуюший искал Обед из мертвечины. Как синей бабочки крыло На камне, Слезою черной обвело Глаза мне.Смех
ЧтоСмех падает мертвый, зажимая рукоятью красную пену на боку.
<Плоскость ХХI>
Двое читают газету.
Первый
Как? Зангези умер! Мало того, зарезался бритвой. Какая грустная новость! Какая печальная весть! Оставил краткую записку: «Бритва, на мое горло!» Широкая железная осока Перерезала воды его жизни, его уже нет… Поводом было уничтожение Рукописей злостными Негодяями с большим подбородком И шлепающей и чавкающей парой губ.Зангези (входя)
Зангези жив, Это была неумная шутка.Продолжение следует
1920–1922
Другие редакции и варианты
<Симфония «Любь»>
Любавица любоень любокий олюбень любязю в любне любила приолюливать.
Любимок, любнеющих любляльно, любков приполюбливающих любила разлюбесно. Любеса любит, любуче любит, любуче любит, любоко.
Любиязь-любец любно олюбил, любнядью-любимядью олюблен. Любёль любоких любд, любивый любавицу, олюбил любезя. Любевом прилюбил. Люба полюбил.
Любины любутны любезю. Любочий и любочество, любака любимок, Любляна любовень, Любины юнирь, Юныни любоч и люболь, любач юнот, любло юнивое, олюбил юнет, юнязем любоем юнущих юнлянок, юнли любиц.
И тихосоннязи были. Любяга!
Олюбимились.
«Я опять шел по желтым дорожкам…»
Я опять шел по желтым дорожкам истоптанного снега Разумовской пущи. Снежные перины из перьев морозного лебедя тянулись по бокам, одна за другой, вставали листвени и, как души предков, темные и таинственные, беседовали с темнотой, и ласковой хвоей задевали глаза пешеходов. «Бабушка или дедушка свешивается с этой узловатой прозрачно-хвойной ветки?» – думал я.
Что-то родное и знакомое в них, в их шепоте дерева людям.
Сухой треск, грохочущий рокот, быстрое дыхание ежа, комком несущегося по небу, шум и треск паровоза, разводящего свои пары, запачкали пятном шумов мысли о предках, и я опять увидел на небе четыре ровные пластины, управляемые человеческою пылинкою, и строгий закон плоскостей теневым богом скользнул за верхушками лиственей.
Это он, крылатый человек, слепым полетом, шумя и рокоча, пронесся над рощей; и в его треске, наполнившем околицу, явно чувствовалась близость военной трубы и голосов войны.
Красные круги были на нижних плоскостях и походили на красные глазки сумрачных бабочек-бражников, и все пластины, темные на небе, были просты, как военный приказ.
Сейчас он сядет на землю и помчится на узких лыжах, и облако снега, догоняя, бросится ему вслед и будет его преследовать, как узкогорлые борзые.
Грохот уменьшился и, отброшенная красным западом, тень скользнула среди деревьев.
Я сел на 13 и озирал соседей, случайных теней земного шара, моих спутников. Мы молчали, но глаза наши глухо резались черкесскими шашками; так долго и упорно мы резались.
Кто-то говорил: «Притворяться младенцем сейчас нельзя. Нет. Мертвые, вы спрятались в норы своих могил. Идите к нам и вмешайтесь в битву. И если живой белый камень, обвитый инеем своего дыхания, спокойно и грустно смотрит на вас и улыбка мыслителя, жилица вдохновенного камня среди берез и черных елей, живет на его устах, – оскорбите его сон. Нарушьте его тишину. Заставьте его выйти на улицу. Живые устали. Пусть в одной сече смешаются живые и мертвые. Оденьте на его снежное чело венок грязи».