Товарищ Ленин
Шрифт:
Наша квартира превратилась в какой-то лагерь, хлопотали около больного Вера Михайловна Бонч-Бруевич и Вера Моисеевна Крестинская, обе врачихи. В маленькой комнате около спальни устраивали санитарный пункт, принесли подушки с кислородом, вызвали фельдшеров, появилась вата, банки, какие-то растворы…
Наконец, пришли врачи-хирурги: Владимир Николаевич Розанов, Минц и другие. Несомненно, жизнь Ильича была в опасности, он был на волоске от смерти. Когда шофер Гиль вместе с товарищами с завода Михельсона привезли раненого Ильича в Кремль и хотели его внести вверх на руках, Ильич не захотел и сам поднялся на третий этаж. Кровь залила ему легкое. Кроме того, врачи опасались, что у него прострелен пищевод, и запретили ему пить. А его мучила
Ранение Владимира Ильича взволновало не только все партийные организации, но и широчайшие массы рабочих, крестьян, красноармейцев: как-то особенно ярко осознали, чем был для революции Ленин. С волнением следили все за появившимися в газетах бюллетенями о его здоровье.
Вечером 30 августа за подписью Свердлова от имени партии было выпущено сообщение о покушении на Ленина. В сообщении говорилось: «На покушения, направленные против его вождей, рабочий класс ответит еще большим сплочением своих сил, ответит беспощадным массовым террором против всех врагов революции».
Покушение заставило рабочий класс подтянуться, теснее сплотиться, напряженнее работать…
Надежды врагов Советской власти не оправдались. Ильич выжил. Заключения врачей каждый день становились все оптимистичнее. Они и все окружающие Ильича повеселели. Ильич шутил с ними. Ему запрещали двигаться, а он втихомолку, когда никого не было в комнате, пробовал подниматься. Хотелось ему скорей вернуться к работе. Наконец 10 сентября было сообщено в «Правде» о том, что опасность миновала, а Ильич сделал приписку, что так как он поправляется, то просит не беспокоить врачей звонками с вопросами о его болезни. 16 сентября Ильичу разрешили, наконец, пойти в Совнарком. Он очень волновался, от волнения еле встал с постели, но был рад, что может опять вернуться к работе…
Владимир Ильич, приступив к работе, окунулся сразу в самую гущу продовольственных вопросов…, но сразу же почувствовал, что повседневная напряженная административная работа ему еще не по силам, и согласился поехать на пару недель отдохнуть за город. Его перевезли в Горки…
Н. К. КРУПСКАЯ.Из «Воспоминаний о Ленине»
* * *
Портретов Ленина не видно:
Похожих не было и нет.
Века уж дорисуют, видно,
Недорисованный портрет.
Перо, резец и кисть не в силах
Весь мир огромный охватить.
Который бьется в этих жилах
И в этой голове кипит.
Глаза и мысль нерасторжимы,
А кто так мыслию богат,
Чтоб передать непостижимый.
Века пронизывающий взгляд!
Н. ПОЛЕТАЕВ
«…Это я тебе пишу, дяденька, я, Прошка, Парфена Дудкина сын.
Ты живешь там, в городе, а я тут с тятькой в деревне маюсь. А деревня наша большая, от города далеко. А у тятьки грыжа выходит наружу. А мамка все лежит да охает, а хлеба у нас совсем нет, и есть нам нечего, а богачи нам не дают. Мамка попадье портки не стирает, руки у ней нарвали, а нас все по своей улице побираться прогоняет. Нынче гнала, а я не пошел. Гришка пошел. А тятька наш, Парфеном его зовут, — может, и слышал, — с грыжей все возится. Да он у нас какой-то вялый и всю жизнь согнувшись ходит. Теперь он уже не ходит, а лежит. Бывало, спросишь: «Тять, ты что так ходишь?», а он: «Нужда, сынок, на плечах».
Ты там, дяденька, я знаю, распоряжение дал, чтоб нам землю дали, — ее нам дали, это верно, только она без толку. Мерин ведь у нас перед самым севом, давно еще, сдох. Так-то он был худой, а теперь и никакого нет-то у нас ни мерина, ни коровы. И чего мы будем делать — не знаем сами. В совете советники нам не помогают, а отец все лежит, и ждет какого-то «времени», и богу молится, а я ему и говорю: «Вре-* мя пришло, а в бога не верь: бог — это обман». Тятька ругается».
Прошка остановился, глаза застлала мгла. Весь он качнулся вперед, всхлипнул и сквозь слезы:
«Тяжело мне, дяденька, вот как тяжело! Мне вот 12 лет, а нужно хозяйничать. Нас в семье «агафон» целый, и все просят хлеба. Чего делать мне, и не знаю. Братья на фронте. И вся-то моя надежда на тебя. Оттого тебе и пишу. Ты ведь поймешь. Ты — уж я-то знаю — добрый.
Еще я тебе пишу вот что: я тебя часто в совете у нас на картине вижу. Ты лысый, а бородка у тебя небольшая, а один глаз прижмуренный.
Вот что, дяденька Ленин: если, в случае, тебя отпустят или сам отпросишься, то выбери время как-нибудь там весной и приезжай к нам в деревню. Зимой не езди: деревня наша далеко от города, и если поедешь в санях, обязательно простудишься аль отморозишь руки и уши. Как приедешь, так прямо к нам. У нас хоть самовара и нет, ну да найдем. Чать, дадут шабры… Вот изба только у нас по-черному, но ты как-нибудь не измараешься. Приедешь — я много-много кое-что шепну на ухо. Я уж знаю что. Я вот иногда сижу один и думаю, и обязательно чего-нибудь надумаю. Говорить мне тут не с кем, отец неразговорчивый, мать все ругается.
Отсюда до станции мы отвезем тебя на телеге. Я сам отвезу тебя на чьей-нибудь подводе, а может, председатель и очередную даст. Не даст — я после кому-нибудь отработаю за лошадь.
Дяденька, а я тебя — только ты чу! — во сне часто вижу. Что это такое? Ты, поди, веришь в сны, а я вот и не верю. Вчера мамка меня ругала. «Ты, — говорит, — уши пропел со своим Лениным. Молись на него. Может, он тебе хоть фунт соли пришлет». Ты ее, дяденька, прости. Баба она темная, непонимающая в грамоте и сроду не училась».
На кровати завозились ребятишки. Один из них что-то забормотал. В зыбке запищал ребенок.
Проснулась мать.
Прошка сложил письмо и уткнулся в книгу.
Мать вскинула сонными глазами:
— Ты что делаешь там?
— Читаю.
— Вторые петухи орут. Ложись спать.
— Сейчас, мама.
Мать закрыла глаза, а Прошка продолжал:
«Э-эх, горе! А видно, уж поздно. Ну, вот что: приезжай. Меня ты живо найдешь. Я — лопоухий такой, маленький. Коль не выберешь время, письмо шли. Мы с тобой письма будем друг дружке слать. Пиши больше — все разберу.