Трагедия казачества. Война и судьбы-1
Шрифт:
Это всего лишь одна из случайно дошедших до меня версий военно-лагерной биографии Н.С. Давиденкова. Правда, в мае 1950 года я получила от него собственноручное письмо из лагеря — прощальное — но в нем, разумеется, Коля почти ничего не имел возможности рассказать о себе. К письму были приложены стихи. В письме же, в частности, говорилось:
«Главное у меня оказались не стихи, а проза. Этим я жил (во всех смыслах) четыре года, прерывался только для войны — но тут я ударяюсь в биографию, от которой сохрани Бог».
В 50-е и 60-е годы до меня доходили лишь непроверенные слухи о Колином конце, и притом разные.
Подробно судьба Н. Давиденкова изложена в книге А. Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» (Ч. III, гл. 18).
Как мне говорила
2. А. Солженицын «Архипелаг ГУЛАГ» (т. III гл. 18)
…Вот в кривощёкинском лагере собирает драмкружок Н. Давиденков, литератор. Достает он откуда-то пьеску необычайную: патриотическую, о пребывании Наполеона в Москве (да уж наверно на уровне ростопчинских афишек). Распределили роли, с энтузиазмом кинулись репетировать — кажется, что бы могло помешать? Главную роль играет Зина, бывшая учительница, арестованная после того, как оставалась на оккупированной территории. Играет хорошо, режиссер доволен. Вдруг на одной из репетиций — скандал: остальные женщины восстают против того, чтобы Зина играла главную роль. Сам по себе случай традиционный и режиссёр может с ним справиться. Но вот что кричат женщины: «Роль патриотическая, а она на оккупированной территории с немцами…! Уходи, гадюка! Уходи, б… немецкая, пока тебя не растоптали!» Эти женщины — социально-близкие, а может быть и из Пятьдесят Восьмой, да только пункт не изменнический. Сами ли они придумали, подучила ли их оперчасть? Но режиссёр, при своей статье, не может защитить артистку… И Зина уходит в рыданьях.
Читатель сочувствует режиссеру? Читатель думает, что вот кружок попал в безвыходное положение, и кого ж теперь ставить на роль героини, и когда ж её учить? Но нет безвыходных положений для оперчекистской части. Они запутают — они ж и распутают! Через два дня и самого Давиденкова уводят в наручниках: за попытку передать за зону что-то письменное (опять летопись?), будет новое следствие и суд.
Это — лагерное воспоминание о нем. С другой стороны случайно выяснилось: Л.К. Чуковская знала Колю Давиденкова по тюремным ленинградским очередям 1939 года, когда он по концу ежовщины был оправдан обыкновенным судом, а его одноделец Л. Гумилёв продолжал сидеть. В институте молодого человека не восстановили, взяли в армию. В 1941 под Минском он попал в плен.
О жизни его в годы войны Л. Чуковская имела сведения неверные, а на Западе меня поправили люди, знавшие тут его. Кто уходил из лагеря военнопленных и все сгорали тут, в месяц, год, а Давиденков и вдвое: был капитаном РОА, сражался, имел невесту (Н.В.К., осталась на Западе) и книги писал, видимо не одну, — и о ленинградских застенках 1938, и «Предатель», военного времени повесть под псевдонимом Анин (оборот имени невесты). Но в конце войны попал в советские лапы. Может быть, не всё о нем было известно — приговорили к расстрелу, но заменили на 25 лет. Очевидно, по второму лагерному делу он получил расстрел, уже не замененный (уже возвращенный нам Указом января 1950).
В мае 1950 Давиденков сумел послать свое последнее письмо из лагерной тюрьмы. Вот несколько фраз оттуда: «Невозможно описывать невероятную мою жизнь за эти годы… Цель у меня другая: за 10 лет кое-что у меня сделано; проза, конечно, вся погибла, а стихи остались. Почти никому я их еще не читал — некому. Вспомнил наши вечера у Пяти Углов и… представил себе, что стихи должны попасть… в Ваши умные и умелые руки… Прочтите, и если можно сохраните. О будущем, так же, как о прошедшем, — ни слова, всё кончено». И стихи у Л.К. целы. Как я узнаю (сам так лепил) эту мелкость — три десятка стихов на двойном тетрадном листе — в малом объеме надо столько вместить! Надо представить это отчаяние у конца жизни: ожидание смерти в лагерной тюрьме! И «левой» почте он доверяет свой последний безнадёжный крик.
3. Борис
Поручика Давиденкова встретил впервые в мае 1943 г. в Дабендорфе, близ Берлина, в только что организованном центральном лагере Русской Освободительной Армии. Он сидел в кружке офицеров и с неподражаемым комизмом рассказывал, вернее, импровизировал анекдотический рассказ о допросе армянина его бывшим приятелем — следователем НКВД. В самой теме — часто применявшейся к мужчинам примитивной, но очень мучительной пытке — вряд ли содержалась хоть капля юмора, но форма, в которую был облечён рассказ, обороты речи, психологические штрихи были насыщены таким искристым неподдельным комизмом, что слушатели хохотали до слёз. В авторе-рассказчике ясно чувствовался большой талант, вернее, два: писателя и актёра. Как когда-то у Горбунова.
Tаков был внешний, показной фасад незаурядной натуры поручика Николая Сергеевича Давиденкова. Действенный до предела, никогда не пребывавший в состоянии покоя, подвижный, неистощимо игристый, претворявший в пенистое вино всё попадавшее в круг его зрения, порою шалый, неуравновешенный, порывистый и разносторонне талантливый.
В беспрерывном движении пребывало не только его тело, но и его мысль, его душа. Каждое явление окружавшей его жизни немедленно находило в нём отклик. Он не мог оставаться пассивным. Вероятно, этим были обусловлены и разнообразные проявления его одарённой натуры. Углублённая научная работа в области физиологии сочеталась в нём с яркими проявлениями сценического таланта; вступив в журналистику, он проявил себя красочными реалистическими рассказами из военного быта и насыщенными подлинным темпераментом литературно-критическими статьями. Языками он овладевал шутя: немецкий он знал до прибытия в Германию, но незнакомому ему французскому научился за три месяца жизни в Париже, позже итальянский потребовал еще меньше времени, причем учился он им без книг, по слуху…
За несколько лет до войны он окончил Ленинградский университет, и его блестящая дипломная работа открыла ему двери в институт академика Павлова. Гениальный старик, зорко присматривавшийся к своим молодым сотрудникам, заметно выделял его. Он уловил кипучий ритм творческих устремлений, клокотавших в его самом младшем по возрасту ассистенте. Это кипение было созвучно душе старика, оставшейся юной в творчестве до последних дней жизни.
Уходивший в могилу учёный приласкал вступавшего в науку неофита. Тот отплатил ему любовью, в которой сыновнее чувство тесно сплеталось с преклонением влюбленного. Эту любовь Давиденков пронёс сквозь горнило каторги и войны. Об академике Павлове поручик Давиденков не мог говорить так, как о других людях, кроме ещё одного старика позже вступившего в его жизнь.
Старый мыслитель был для его ученика не только гениальным физиологом, он осуществлял в себе то, что тогда ещё подсознательно, но властно и неудержимо влекло к себе эту пламенную натуру. Павлов был для Давиденкова частью той России, которой он не видел своими физическими глазами, но воспринял, ощутил духовным зрением, подсознанием.
— В Павлове сочетались все элементы русской научной мысли, — говорил он позже, — дерзостные титанические устремления Ломоносова, пророческое предвидение Менделеева, высокий гуманизм Пирогова… Мозг и сердце пульсировали в нём, сливаясь в единой дивной гармонии. Эта неразрывность и есть основная черта русской, только русской научной мысли.
Павлов давал Давиденкову самостоятельные темы. Зависть толкнула кого-то из товарищей на донос. В результате тюрьма и Соловки в тот период, когда они уже стали маленькой частью огромной системы социалистическою советского рабовладения, утратив свой первоначальный характер свалки недобитых врагов революции.
Попав на каторгу, Давиденков воспринял её, как продолжение своей работы в институте академика И. П. Павлова. Он не мог и не хотел перестроить свой духовный уклад в соответствии с изменением окружающего.