Трагическая идиллия. Космополитические нравы ...
Шрифт:
Произнося эти слова, она поднесла к лицу розу, лепестки которой обрывала, и потом грустно, нежно, страстно продолжала:
— Это было что-то вроде наслаждения светлым ручейком в пустыне!.. Если бы ты знала, до чего свет, в котором я живу, утомляет меня, убивает мое сердце, мучит! Как надоели мне все эти вечные рассказы о завтраках, которые дает великим герцогам Дикки Марш на своей яхте, о безиках Наваджеро с принцами, о биржевых операциях Шези и полудюжины титулованных праздношатаев, которые следуют его советам! Если бы ты знала, как утомляют меня лучшие представители этого поддельного света, до какой степени мне безразлично знать, решится ли Бонаккорзи выйти замуж за господина Корансеза, как мало интересуют все бесчисленные клеветы, повторяемые на каждом чае в пять часов в двухстах каннских
И вот в этой фальсифицированной атмосфере, составленной из скуки и тщеславия, из глупостей и ребячества, встречаешь человека, в одно и то же время глубокого и простого, правдивого и романтического, словом, «архаического», как я в шутку называю его. Да ведь это чудо, это значит попасть в оазис! Наконец наступила минута, когда я почувствовала, что полюбила этого молодого человека и что он меня любит, поняла без сцен, без жестов, без слов, а просто по одному его взгляду, случайно подмеченному… Вот из-за этого-то я и скрылась сюда на неделю… Я боялась. Я и теперь боюсь… Боюсь за себя немного. Я хорошо себя знаю. Я знаю, что, раз попав на эту тропинку страсти, я дойду до конца, что я ничего себе не оставлю, что я отдам все свое сердце и навсегда, что я всю жизнь свою вложу в эту любовь. И если он пренебрежет мною, если…
Она не докончила, но ее подруга могла понять отчаянную перспективу из последующих слов.
— Я боюсь и за него. О, как тяжело говорить себе: «Он так молод! Так нетронут! Он думает обо мне одной… Если бы он знал!..» До какой степени я изменилась, лучше всего докажет тебе следующее: шесть недель тому назад, когда мне представляли Отфейля, я думала только об одном: «Как бы довести до сведения Дюпра, что я знакома с его другом?» А теперь ради того, чтобы эти два человека никогда не свиделись или, если свидятся, чтобы мое имя никогда не было произнесено в разговоре между ними, ради этого я отдала бы десять лет жизни… Понимаешь ли ты теперь, почему слезы закапали у меня из глаз, когда ты мне рассказала, что он сделал сегодня вечером? Я подумала тогда, что он, хотя и не подходил ко мне, но видел, что я трачу время вдали от него, и как трачу! Мне стало стыдно от этого, жестоко стыдно. Суди же, что было бы, если бы он узнал все.
— Но что же ты будешь делать? — с горечью вскричала госпожа Брион. — Эти люди свидятся снова. Они будут говорить о тебе. Если этот Оливье любит своего друга, как ты рассказываешь, то они все расскажут один другому… Слушай же, — продолжала она, складывая руки, — слушай, что говорит тебе моими устами самое нежное, самое преданное чувство. Смотри, я ничего не говорю тебе о твоем долге, о мнении света, о мести твоего мужа. Я понимаю, что ты перешагнешь через все это, чтобы идти навстречу своему счастью, потому что ты уже перешагнула раз. Но ты не достигнешь этого счастья! Ты не будешь счастлива этой любовью, раз у тебя на сердце останется тайна. Ты задохнешься от молчания. А если ты скажешь… Я знаю тебя, ты думала о том, чтобы сказать, чтобы во всем покаяться, как сейчас… Если ты скажешь…
— Если я скажу, он никогда больше не взглянет на меня, — сказала госпожа де Карлсберг. — О! Не будь я уверена в этом!..
— Тогда будь мужественна до конца, — перебила Брион. — У тебя хватило силы покинуть Канны на неделю, у тебя должно хватить и на то, чтобы уехать совсем. Ты будешь не одна: я отправлюсь с тобой, я буду тебя поддерживать. Ты будешь страдать. Но ведь эта скорбь — ничто, если только ты подумаешь о другой, более ужасной вещи: ты будешь все для этого молодого человека, он будет все для тебя, и вдруг он узнает, что ты была любовницей его друга!..
— Ты права, — сказала баронесса надломленным голосом. — Я встретила его слишком поздно… Но ведь так больно вырвать из сердца истинное чувство, когда в течение долгих лет не приходилось знать ничего, кроме любопытства, тщеславия и горя, вечного горя!
Потом с горечью, почти со страстью она продолжала:
— О, я найду силы на это. Я так хочу, я так хочу, — повторила она. И наконец воскликнула:
— О, какая это жалкая жизнь!..
Испуская этот крик, она взглянула
— Я ее спасу… хотя бы даже против ее воли.
III. Угрызения совести
Господин де Корансез был вовсе не таким человеком, который мог бы пренебречь хоть одной маленькой деталью, полезной для достижения раз намеченной цели. Его отец-винодел говаривал про него: «Мариус?.. Не беспокойтесь за Мариуса: это тонкая бестия…»
В то самое время, когда баронесса Эли начинала свои горестные признания в пустынных аллеях сада Брионов, этот ловкий субъект снова отыскал Отфейля на вокзале, посадил его в вагон между Дикки Маршем и Шези и повел дело так искусно, что, еще не доезжая до Ниццы, под Болье, американец пригласил Пьера посетить завтра утром его яхту «Дженни», которая в то время стояла на якоре в Каннской бухте. А завтрашнее утро было для Корансеза последними часами, которые ему оставалось еще провести в Каннах перед отъездом якобы в Марсель и Барбентан, на самом же деле — в Италию.
Мисс Флуренс Марш обещала, что вслед за этим визитом на «Дженни» Отфейль будет приглашен на прогулку 13-го числа… Примет ли Пьер это приглашение? И, главным образом, согласится ли он быть свидетелем той таинственной церемонии, на которой венецианский аббат с громким именем дон Фортунато Лагумино изречет слова, навеки соединяющие миллионы покойного Франческо Бонаккорзи с сомнительной знатностью Корансезов?
Чтобы настроить должным образом своего старого товарища, провансальцу оставалось только это последнее утро. Но он не сомневался в успехе, и в половине десятого он пружинящей походкой подымался по кряжу, отделяющему Канны от залива Жуана, свежий и бодрый, как будто и не возвращался вчера из Монте-Карло на последнем поезде. На этом кряже, которому каннские жители дали громкое название Калифорнии, в одном из отелей с сотнями окон, глядящих на фруктовые рощи, поселился на зиму Пьер Отфейль.
Утро было из тех, которые делают здешнюю зиму очаровательной: много солнца, потоки лучей, но солнце не жжет, лучи не палят. Мириады роз распустились на клумбах и вдоль террас. Из рамки пальм, алоэ и бамбука, мимоз и эвкалиптов выглядывали белые и цветные виллы. На окраине кряжа полуостров Круазет удлинялся, вытягивался по направлению к островам. Темные громады сосен вперемежку со светлыми домами возвышались между нежной синевой неба и почти черной синевой моря.
А господин де Корансез весело шагал с букетом фиалок в петлице самого изящного пиджака, какой только когда-либо снисходительный портной шил в кредит для красивого малого, охотящегося за приданым. Желтые ботинки ловко облегали его красивую ногу, на густых черных волосах красовалась соломенная шляпа, взор был влажен, зубы сияли белизной из-за улыбающихся губ, борода была тщательно расчесана — он шел цветущий, здоровый.
Он блаженствовал, ощущал какой-то животный комфорт, испытывал счастье чисто физическое, чисто телесное. Он прямо пожирал этот божественный свет, этот морской ветерок, насыщенный ароматами цветов, этот мягкий, совершенно весенний воздух. Он наслаждался этим ярким пейзажем, своим здоровьем, силой, юностью, и в то же время расчетливый человек, сидевший в нем, обсуждал в длинном монологе характер друга, к которому он шел, и взвешивал шансы, говорящие за успех его предприятия:
«Согласится? Не согласится?.. Без сомнения, согласится, если только узнает, что госпожа де Карлсберг будет на судне. Не сказать ли ему про это? Э, нет. Если я скажу, то это омрачит все. Как его рука задрожала под моей вчера, когда я произнес ее имя!.. Ба! Да ему про это скажут Марш или его племянница — иначе они будут не американцы. У этих господ такая уж манера — говорить громко и во всеуслышание про все, что они думают и чего хотят. И это у них отлично выходит…