Трагическая идиллия. Космополитические нравы ...
Шрифт:
И по-детски положив свою голову на плечо спутницы, она начала рыдать, рыдать, действительно, как ребенок. А подруга, совсем потерявшая голову при этом внезапном порыве, утешала ее, обнаруживая даже в своей жалости наивность честной женщины, неспособной подозревать.
— Умоляю тебя, успокойся. Правда, для женщины ужасное несчастье поддаться чувству, которое она не вправе удовлетворить… Но не терзайся и прежде всего не думай, будто я порицаю тебя. Все, что я говорила тебе, клонилось только к тому, чтобы ты поостереглась и не подвергала другого огорчению… Ах! Теперь я слишком хорошо вижу, что ты не кокетничала. Я знаю, что ты не позволила молодому человеку угадать чувство, которое он внушил тебе. Я знаю, что он не угадает этого никогда, что ты навеки останешься моей непорочной Эли… Успокойся, улыбнись мне.
— Поймет меня? — возразила баронесса Эли. — Бедная Луиза! Ты меня любишь, да, ты меня очень любишь. Но, — закончила она задушевным голосом, — ты меня не знаешь…
Потом с какой-то порывистостью она схватила руки своей подруги и, глядя ей прямо в лицо, сказала:
— Слушай, ты думаешь, что я все еще та, какой осталась ты, та, какой и я была когда-то — твоей непорочной Эли, как ты говоришь… Так нет же! Это неправда… У меня был любовник. Молчи, не прерывай меня. Это надо было высказать. И вот сказано… И этот любовник — ближайший друг Пьера Отфейля, такой же друг, какая ты мне подруга, брат по дружбе, как ты мне сестра… Вот тяжесть, которую ты угадала у меня здесь, — и она ударила себя в грудь. — Ужасно носить ее…
В некоторых признаниях заключается столько неисцелимой муки, что их откровенная нагота придает кающемуся какую-то величавость, которую не в состоянии омрачить даже позор падения. А когда такие признания мы выслушиваем от человека, которого мы любим, как Луиза любила Эли, тогда в нас пробуждается неизъяснимая нежность к этому существу, которое откровенностью доказывает свое благородство, и в то же время вид его сердечных ран терзает нам душу.
Если бы несколько часов тому назад в каком-нибудь зале Монте-Карло один из бесчисленных прожигателей жизни, слоняясь вокруг столов, высказал бы самое неопределенное сомнение в чести госпожи де Карлсберг и если бы госпожа Брион услышала его фразу, то какое негодование почувствовала бы она, какую скорбь! Скорбь, и притом душу раздирающая, подымалась и теперь, когда Эли произносила слова, навеки памятные. Но и тени негодования не было уже в этом сердце, и на скорбное признание она не ответила ничем, кроме слов, в которых самый упрек был новым доказательством нежности, слепой и терпимой, способной даже на укрывательство.
— Боже правый! Как ты должна была страдать! Но почему ты раньше не говорила со мной так, как заговорила теперь? Почему ты не доверилась мне? Неужели ты думала, что я стану меньше любить тебя?.. Смотри, я имею достаточно мужества, чтобы все выслушать…
И она прибавила тоном, в котором трепетала жажда знать все, жажда, которая охватывает нас, когда мы узнаем про падение дорогих нам лиц, как будто мы надеемся найти в ужасном факте подробности, которые дадут право все простить.
— Заклинаю тебя. Говори мне все, все… Прежде всего, кто он? Знаю я его?
— Нет, — отвечала госпожа де Карлсберг. — Его имя Оливье Дюпра. Я встретила его в Риме два года тому назад, когда провела там всю зиму. Это та пора моей жизни, когда ты меньше всего видела меня, когда я меньше всего писала тебе. Это было также время, когда я была самым скверным человеком благодаря одиночеству, бездействию, скуке, отвращению ко всему и к себе самой. Он состоял секретарем французского посольства при Квиринальском дворе и был очень в моде, потому что внушил страсть двум дамам из высшего римского общества, и они почти открыто оспаривали его одна у другой. То, что я тебе скажу, совершенно дико, а между тем верно. Мне показалась заманчивой перспектива отбить его у обеих дам. В похождениях такого сорта та же психология, что и в игре: думаешь, что найдешь новые впечатления там, где их находят другие. И потом выходит так же, как в игре: оказывается, что это скучно, а продолжаешь игру из самодурства, из тщеславия, из возбуждения бессмысленной борьбы…
В конце концов я стала его любовницей… Его любовницей! — и голос ее с усилием подчеркнул это слово. — А теперь я знаю, что я никогда его не любила! Я с отчаянным упорством поддерживала эту связь, так что он был бы вправе сказать, что я всячески добивалась его любви, я все делала, чтобы удержать его при себе… Он был бы прав, а я, повторяю тебе, я не любила его… А он сам!.. Это был исключительный характер, совершенно непохожий
Ты, слушая меня, думаешь, что видишь сон. Да и я, рассказывая тебе, начинаю понимать, сколько было необъяснимого и непонятного в наших отношениях для того, кто не знал его. Я никогда не встречала человека, который более него возмущал бы и злил какой-то вечной неопределенностью, в которой он тебя постоянно держал, несмотря на все твои старания. Сегодня он был впечатлителен, отзывчив, увлекался до безрассудства, а назавтра, иногда даже в тот же самый день он замыкался и поворачивал в противоположную сторону: из ласкового он делался насмешливым, из доверчивого — подозрительным, из энтузиаста — скептиком, из влюбленного — тираном… И при всем том невозможно было ни сомневаться в его искренности, ни уловить причины невероятного перерождения. Такие скачки бывали у него не только в настроениях, но даже и в образе мыслей. Я видела его растроганным до слез во время посещения катакомб, а на обратном пути он был таким же утрированным атеистом, как эрцгерцог. Я видела, как в обществе он держал двадцать человек под обаянием своего остроумия и фантазии, и в то же время он просиживал иногда целые вечера молча, и из него нельзя было выжать пару слов…
Словом, и в мелочах, и в важном это была живая загадка, которую я лучше понимаю, отодвинутая от него временем. Он очень рано стал сиротой, провел очень несчастное детство, после которого наступила юность, полная преждевременных разочарований. Очень молодым он был помят и развращен. Вот откуда взялась эта неустойчивость характера, эта натура, живущая одним днем, которая с первого же мига, как только я заинтересовалась им, постоянно держала меня в напряжении.
Когда я была молода, я любила в Заллаше садиться на плохо объезженных лошадей и доканчивала их выучку. Для моих отношений к Оливье я не могла подобрать лучшего сравнения, как эти поединки с конями, которые стараются to get the best of you[13], как говорят англичане. Повторяю тебе: я вполне уверена, что не любила его, но я не вполне уверена, что не ненавидела его…
Она говорила с напряжением, которое показывало, до какой степени эти воспоминания задевают в ней самые глубокие струны. С минуту она помолчала. Подруги сидели подле куста роз; баронесса сорвала цветок и нервно стала губами ощипывать с него лепестки, между тем как госпожа Брион, глубоко вздохнув, вымолвила:
— Разве могу я осуждать тебя за то, что ты искала счастья вне брака и натолкнулась на этого человека!.. Это чудовище эгоизма, жесткости, капризности!..
— Я не судья ему, — возразила госпожа де Карлсберг. — Если бы я сама была иной, то я, без сомнения, переделала бы его. Но он пробудил во мне только эгоистичные инстинкты. Я желала удержать его, укротить, покорить и употребила для этого страшное орудие: я возбуждала в нем ревность… Из всего этого вышла грустная история, от подробностей которой я избавлю тебя. Мне ужасно было бы вспоминать их, да они не важны. Тебе будет достаточно, если я скажу, что в конце концов, после бурной недели, за которой последовал возврат такой нежности, какой я в нем прежде не замечала, в один прекрасный день Оливье покинул Рим неожиданно, без всяких объяснений, без последнего прости, без всякого письма. С тех пор я ничего больше о нем не слышала, если не считать случайного разговора нынешней зимой, откуда я узнала, что он женился… Вот и все!
Она умолкла, потом снова заговорила с мягкой интонацией, которая подчеркивала разницу между воспоминаниями, встававшими перед ней раньше, и воспоминаниями, к которым она приступала теперь.
— Теперь ты поймешь, какое странное впечатление испытала я, когда два месяца тому назад Шези попросил у меня разрешения представить мне брата подруги своей жены, приехавшего в Канны для поправления здоровья, весьма замкнутого, очень милого, которого он назвал Пьером Отфейлем. Во время бесконечных разговоров, которые мы вели с Оливье в промежутках между ссорами, часто произносилось это имя. Тут мне необходимо объяснить тебе еще одну вещь, совершенно личного и притом странного характера: как говорил этот человек и какую необыкновенную притягательную силу имели для меня его слова.