Третьего не дано
Шрифт:
Сроки, которые определил Калугин, предельно сжатые, а узнать надо так много!
Она ушла в свои думы. Вдруг кто-то тихонько притронулся к ее локтю. Юнна обернулась: это был Тарелкин.
– Присядьте у моего кресла, - прошептал он, склонившись к ней. Узнаете нечто весьма интересное.
Юнна холодно взглянула на Тарелкина, давая понять, что ей претит его фамильярность.
– Я буду ждать, - не придав значения взгляду Юнны, настойчиво добавил Тарелкин и удалился на свое место.
Юнна не знала, как ей поступить.
И все же не выдержала: улучив
– Отлично знаю вашу тетушку, вдову полковника Рокотова, - прошептал Тарелкин.
– Не раз бывал принят, и, представьте, самые восторженные впечатления...
– Льстецов не терплю, - резко бросила ему Юнна.
– Весьма достойно сожаления, что тетушка ваша отправилась в столь рискованный вояж - в Крым, - посочувствовал Тарелкин.
– А вы, оказывается, всезнайка, - снисходительно улыбнулась Юнна.
Тарелкин загадочно усмехнулся в ответ.
Юнна вернулась к своему креслу. Неужели Тарелкин и впрямь знает этих Рокотовых, о которых ей было известно лишь со слов Калугина!
Настроение испортилось, ей стоило большого труда взять себя в руки: она видела, что Тарелкин не спускает с нее глаз.
Юнна мучительно размышляла над словами Тарелкина, как вдруг почувствовала на себе чей-то настойчивый взгляд. Она медленно повернула голову и едва удержалась от крика, от того, чтобы не вскочить с кресла и не броситься к человеку, сидевшему у противоположной стены: то был ее отец! Юнну охватило единственное желание: броситься к нему, повиснуть, как в детстве, у него на шее, расцеловать колючие щеки.
Но она заставила себя остаться на месте. Не потому, что отец смотрел на нее как-то необычно, по-новому. Она победила себя выдержкой. Агнесса Рокотова ие может знать этого человека, одиноко сидевшего в тени, возле рояля. Здесь нет Юнны, а значит, и нет отца... Словно откуда-то издалека донеслись до нее слова Велегорского:
– Мы счастливы приветствовать вас, господин Громов... Мы ждали этой минуты... Рады выслушать...
Юнна изредка поглядывала на отца. Да отец ли это?
Велегорский назвал его Громовым, а у отца, как и у нее, фамилия одна Ружич. Громов? Человек, поразительно похожий на отца, - и только?!
Громов как бы машинально стал наматывать на палец прядь седеющих волос и сразу же, будто обжегшись, отдернул руку от головы, а Юнна едва не задохнулась от волнения и радости: отец!
Ей было не по себе: странно и удивительно, что отец сидел недвижимо, даже не пытался дать знать ей, что видит ее. Напротив, он будто не замечал Юнну. Это выходило у него так искусно и правдиво, что немыслимо было заподозрить его в желании играть и притворяться. Именно это и вызывало у Юнны чувство горечи и обиды.
Его взгляд медленно скользил по всем лицам одинаково бесстрастно и строго, он никого не выделял из людей, пристально смотревших на него. И когда глаза его на миг задержались на лице Юнны, он ничем не выказал ни радости, ни удивления.
В своей жизни Юнна еще никогда не испытывала ничего более мучительного, чем то, что испытывала
В нескольких шагах от нее сидел родной отец, возникший из небытия, а она не имела сейчас права даже заговорить с ним. Новые, еще непонятные взаимоотношения подспудно, независимо от их воли и желаний, складывались сейчас между Юнной и отцом, и самым горьким, отравляющим душу чувством было чувство неизвестности.
"Отец жив, он здесь, в Москве!
– Мысли Юнны были сбивчивы и лихорадочны.
– Но почему же он не дома, почему и мама, и я продолжаем считать его погибшим? Он писал, что любит маму, любит меня, и до сих пор не дал знать, что жив: и даже сейчас сидит как чужой, совсем чужой!"
Вопросы обрушивались на Юнну, с бешеным упорством требовали немедленного и ясного ответа, а его не было.
"Самое главное - он жив. Как будет счастлива мама!
Он жив, и больше ничего не надо, ничего, все остальное образуется, все станет понятно и просто. Главное - жив!"
И вдруг чувство радости сменилось горькими угрызениями совести. "Я же сказала Дзержинскому, что отец погиб! И он поверил мне! Я хорошо помню свои слова:
"Если бы он был жив, то был бы таким же честным, как мой дядя". Я сказала это Дзержинскому!"
Чем дольше она смотрела на отца, тем труднее ей было заставлять себя казаться равнодушной. Хотелось забыть обо всем, пренебречь всем на свете, броситься к отцу, расцеловать его и скорее помчаться с ним к маме.
"А что сказал бы тебе сейчас Дзержинский?
– обожгла ее мысль. Наверное, лишь одно слово: "Спокойствие!"
Ты слышишь, он говорит: "Спокойствие!" И ты должна только смотреть и слушать. Только смотреть и слушать..."
Отец неожиданно встал и, надев шляпу, медленно пошел к двери.
– Вы уходите?
– оторопело спросил Велегорский.
– Да, - отрывисто ответил Громов.
– Странно...
– протянул Велегорский.
– Нет, господа, ничуть не странно. Не хочу лгать вам, хотя бы из-за того, чтобы быть правдивым перед самим собой. Льстец под словами - змей под кустами. Я убежден, что вы цените искренность столь же высоко, сколь ее ценят все умные люди. По Шекспиру: где мало слов, там вес они имеют. Простите, но я не в восторге от ваших разговоров. Нет, дело вовсе не во внешних признаках. Они достаточно ярки, более того, ослепительны. Но это, простите, бенгальский огонь. Я ценю горящие пламенем глаза и исступленные заклинания. Но еще более - стойкость характера, способность действовать, готовность, взведенную, как курок. Скажите по чести, есть все это у вас?
– Вы... вы не изволите доверять нам?
– давясь словами, прохрипел Порошин.
– Природа, давшая нам лишь один орган для речи, дала два органа для слуха, дабы мы знали, что надо больше слушать, чем говорить. Честь имею, господа.
Громов, с достоинством кивнув головой, пошел к выходу. Порошин с лицом, налившимся кровью, тяжело двинулся за ним.
– Провожать не надо, - жестко и непререкаемо сказал Громов, не оглядываясь.
– Вольтер прав: то, что стало смешным, не может быть опасным.